Изменить стиль страницы

«А ведь ваш отец был очень против браков с иностранцами. Даже закон у нас был такой!» – сказал он, смакуя каждое слово.

«Ну что ж», – сказала я, по возможности вежливо, – «он в этом ошибался. Теперь это разрешено всем – кроме меня».

Суслов дернулся и немного задохнулся. Руки завертели карандаш.

«Заграницу мы вас не выпустим!» – сказал он с предельной ясностью. – «А Сингх пусть едет, если хочет. Никто его не задерживает».

«Он умрет!» – сказала я, чувствуя, что сейчас надо говорить короче. – «Он умрет здесь и очень скоро. Эта смерть будет на совести всех нас, и на моей совести! Я не могу допустить этого. Это будет стыд и позор всем нам».

«Почему позор? Его лечили и лечат. Никто не может упрекнуть нас, что мы не оказывали помощи. Умрет – так умрет. Он больной человек. А вам нельзя заграницу. Будут провокации».

«Какие провокации? Причем тут провокации?»

«Да, вы не знаете!» – ответил он. – «А вот когда я поехал в Англию вскоре после войны, то наш самолет уже в аэропорту встретила толпа с плакатами: „Верните нам наших жен!“ – Понимаете?!»

«Я не понимаю, где тут провокация», – сказала я. – «Я не понимаю, почему так боятся за меня: неужели я не в состоянии ответить на вопросы, если уж придется?»

«Вас там сразу же окружат корреспонденты. Вы не знаете, что это такое, – словом, политические провокации будут на каждом шагу. Мы вас же хотим уберечь от всего этого».

Это было все равно, что толочь воду в ступе. Мы говорили о разном и с разных точек зрения. Продолжать разговор было бесполезно.

Как и премьера, Суслова гораздо больше интересовало, чтобы я «заняла должное место в коллективе» – «подобающее» моему имени, моему знаменитому имени.

«Что вас так тянет заграницу?» – спросил он напоследок, как будто я просила пустить меня в туристское турне. – «Вот вся моя семья и мои дети не ездят за рубеж и даже не хотят! Не интересно!» – произнес он с гордостью за патриотизм своих близких.

Я ушла, унося с собой жуткое впечатление от этого ископаемого коммуниста, живущего прошлым, который сейчас руководит партией…

На следующий день, снова поехав в больницу, я передала Сингху этот разговор. Чувство юмора никогда не изменяло ему и он смеялся над сусловским «патриотизмом», качая головой: «А у нас в компартии считают Суслова интернационалистом и сильнейшим современным марксистом!» – он махнул рукой, как бы отмахиваясь от всей этой чепухи.

Он был всерьез огорчен в тот день другим. Утром ему поставили пиявки и, как это всегда делают в советских больницах, бросили их потом в банку с жидкостью, в которой они сразу погибли. Это огорчило Сингха: в Индии пиявок не убивают, а сохраняют в воде до следующего употребления.

«Если бы я знал, что здесь так делают, я бы отказался от пиявок!» – сказал он мне. В палате он не позволял мне убивать мух на окне: я должна была открыть окно и выпустить их.

В этот день он был грустнее, чем обычно, и вдруг сказал мне:

«Света, заберите меня домой. Мне надоели эти белые стены и халаты, эти пропуска, и все эти каши! Я сам сделаю омлет, они не умеют здесь готовить. Поедемте домой, завтра же!»

Его отпустили, зная, что он устал, и что это – ненадолго…

Он пробыл дома неделю. Местный врач – угрюмая, пожилая женщина – была вежлива, но нервничала: врачи в Москве боятся лечить иностранцев и нести ответственность за их жизнь. Делать внутривенные вливания приходил другой врач, мужчина, – она не находила вену. Но Сингх не беспокоился об этом, – он был дома, он блаженствовал в кресле в нашей большой гостиной. Его навещали индийцы.

Его последний день, воскресенье, 30 октября, был ознаменован большим семейным событием: Ося и Леночка объявили нам, что, наконец, решили пожениться и что регистрация их брака назначена на конец ноября. Мы все выпили по стаканчику за счастье.

Потом зашел бывший поверенный в делах индийского посольства Р. Джайпал с женой, – они уезжали в Англию и хотели попрощаться. Вечером пришел Нареш Веди, работавший в том же издательстве, что и Сингх, и принес ему письмо от брата.

Сингх устал к вечеру и с трудом дышал. Нареш быстро ушел, сказав мне – «как он плохо выглядит сегодня!»

Когда он ушел, Сингх долго перечитывал письмо от брата, сидя в кресле, потом позвал меня. Я села, как всегда, около него и взяла его руку.

«Света», – сказал он мягко, – «это мой последний день. Мне холодно. Я пойду лягу».

Я хотела отшутиться, но он был серьезен. Он устал и вскоре начал задыхаться, как это часто бывало, и надо было вызывать врача, сделать укол. Для слов не было времени. Я только пыталась ободрить его – и себя…

Приступы астматического удушья вместе с сердечной слабостью наступали один за другим. Я вызывала врача второй раз среди ночи и третий раз, под утро. После уколов становилось легче и он дремал, но недолго. Врачи приезжали разные – каждый раз новый, тот, кто дежурил в этот воскресный день. Каждый раз они пугались, каждый раз предлагали немедленно ехать в больницу, и каждый раз он качал головой, повторяя – «оставьте меня здесь». Я должна была каждый раз заново рассказывать всю историю болезни и то лечение, которое проводилось в больнице. Когда врачи уходили, Сингх просил меня сесть рядом, гладил рукой по щеке и уверял, что ему лучше.

Это было так похоже на его обычные приступы, и я не могла поверить ему, когда он сказал под утро – «Света, я знаю, что умру сегодня». Он сказал это спокойно и мягко, он не жаловался и не нервничал, и я не верила…

Под утро ему сделали внутривенное вливание строфантина, который в больнице ему заменяли более мягкими средствами. Но спорить с новыми врачами было невозможно: формально они делали то, что обычно делается в таких случаях.

Через пять минут после укола, он сказал, что ему лучше. Но «что-то трепещет здесь», – он указал на сердце, – «теперь здесь», «выше – здесь!» – он показал на горло, и откинулся назад на подушку. Сердце остановилось.

Я бросилась за Осей, разбудила его, мы вбежали обратно в комнату вместе. Врачи делали искусственное дыхание, тело лежало на полу. – «Зачем это?..» – спросила я Осю.

– «Так надо! Все верно, они делают как надо», – повторял он, стоя рядом со мной. Мы держались друг за друга, у меня все дрожало внутри, а мой сын был бледен.

«Он умер», – сказал незнакомый молодой врач, взглянув на меня с отчаянием. Было семь часов утра. Индусы говорят, что праведники умирают утром, когда светло, тогда легкая смерть и душе будет легко. Эта смерть была легкой и скорой. До этого дня я видела только одну смерть – своего отца.

Две смерти были так же непохожи, как и эти две жизни.

Врачи ушли, положив тело на кровать, и сказали, что мне позвонят – что делать дальше.

Я боялась формально-бюрократической волокиты и надругательства над этим тихим концом, и позвонила нашим индийским друзьям: они знали, что нужно было делать. Сообщили послу, дали телеграмму сыну Сингха в Лондон.

Дальше все было устроено и организовано индийцами – тихо, спокойно, достойно. Назавтра назначили кремацию. Все это было сделано во-время, так как «медицинское начальство» уже хотело распорядиться по-своему – тело увезти в морг, делать вскрытие. Но мне не хотелось разлуки в эти последние сутки, а у индийцев не принято делать вскрытие.

Я тихо сидела в нашей спальне. Один за другим приходили знакомые московские индийцы. Они все двигались плавно и мягко, тихо разговаривали. С ними в дом входил покой. Это было то, что я больше всего любила в самом Сингхе – равновесие и внутренний мир при любых обстоятельствах.

Пришли мои подруги Берта и Тамара, работавшая в индийском отделе московского радио. Они оставались со мной весь день, следили, чтобы дети поели, носили чай и кофе в гостиную, делали все, что нужно: у меня они были как дома.

Я сидела на диванчике в спальной и не могла уйти оттуда. Я не плакала, но у меня оборвалось что-то внутри. Что-то непоправимо оборвалось, умерло во мне самой. Мне было сорок лет. Что-то осталось позади. Некий внутренний рубеж. Я сидела и смотрела на все происходившее в этой комнате откуда-то со стороны…