Теперь я догадывался, в чем дело: быть шпалтистом – значит попросту разделить с кем-нибудь обед. Но что это за слово? И почему там, наверху в комнате, тоже есть шпалтисты? Я продолжал мучиться догадками, и это, по-видимому, отражалось на моем лице. Подоляну догадался, о чем я думаю, и с веселой улыбкой открыл мне великую тайну шпалтизма.

«Шпалтист» взялось от немецкого слова «шпалте», что означает «трещина»; есть и глагол «шпалтен» – разделять. Никто не знает, кто первый применил это слово, но в общежитии «Шиллер» всегда было больше студентов, чем коек, поэтому здесь с давних времен появились шпалтисты, то есть те, что спали в «шпалте» – в «трещине» между двумя койками. Проще говоря – делили койку с товарищем. По аналогии появились шпалтисты и в столовой: те, кто покупали один обед на двоих. Все оказалось просто и буднично. Среди богатых студентов не было шпалтистов.

Корпорация эта состояла исключительно из бедняков. Шпалтизм был их своеобразным средством борьбы за существование. Символом братства и взаимопомощи. Великим гербом студенческого товарищества и солидарности…

После обеда, по-братски поделенного пополам и тем не менее показавшегося мне необыкновенно сытным и вкусным, я не пошел писать статью. Проницательный Подоляну и здесь догадался, что больше всего на свете мне теперь хотелось спать, – я ведь почти не спал ночь в пути. И он повел меня снова наверх в шестую комнату. Здесь уже многое изменилось за время нашего отсутствия. Койки, на которых спали двое, были теперь аккуратно заправлены. Но появился новый спящий, тоже накрытый с головой одеялом на крайней койке слева у стены. И за столиком брился теперь другой вихрастый парень в зеленой рубашке. Но тот, кто зубрил латинское право, по-прежнему занимался своим делом. Устав от хождения по комнате, он сидел теперь на своей койке и, раскачиваясь в такт своему бормотанию, повторял непонятные латинские слова. Я мог бы поклясться, что это была все та же злополучная фраза: «Capitis diminutio имело три степени: maxima, media et minima…»

– Это мой шпалтист! – кратко представил меня Подоляну всем присутствующим. – А ты ложись…- сказал он мне. – Спи и не беспокойся – Милуца тебя разбудит!

И вот я уже лежу на продавленной койке Подоляну, накрывшись по местному обычаю с головой одеялом. Слышен неясный шум и латинские слова, которые скоро превращаются в какое-то ритмическое гудение. Мне тепло, уютно, покойно. И я думаю о том, как всего лишь несколько часов тому назад я сошел с поезда, никому не известный и никого не знающий гимназист, один в этом огромном городе, а вот теперь у меня уже есть верные друзья; один из них поделился со мной обедом, другой отдал мне свою постель. Я еще не хожу в университет, но уже живу в университетском общежитии; хоть я еще не студент, но уже стал шпалтистом. И я чувствую себя пронизанным каким-то необыкновенным ощущением радости и блаженства… Это не было дремотное блаженство уставшего человека, а великая радость товарищества, теплота и счастье единомыслия.

Сколько раз привелось мне испытать это волнующее чувство! Сколько раз встречал я людей, с которыми, на первый взгляд, у меня не могло быть ничего общего, и я даже не мог с ними объясниться как следует, потому что все у нас было разное: и родной язык, и воспитание, и страны, в которых мы родились и выросли, но едва лишь заходила речь о главном, лишь только выяснялось, что мы идейные товарищи, как исчезали все различия, не было больше ни румына, ни русского, ни болгарина, ни француза, ни разницы в возрасте и положении, а только оставались близость идеи, цели и одинаковое восприятие мира.

Первый гонорар В тот же день я написал свою первую статью и получил первый гонорар.

Статья занимала два листика школьной тетради, а когда ее перепечатали на машинке, она оказалась совсем крохотной – одна колонка. Зато заголовок был двойной и внушительный: «Вести из провинции… Учащиеся гимназии включаются в борьбу…»

Заголовок придумал Милуца на моих глазах, и я с восторгом его одобрил. На моих же глазах происходили перепечатка статьи и рождение газеты, в которой она должна была появиться: «Трибуна бедного студента!» «Это не простая стенгазета,- объяснил мне Милуца,- а орган массовой организации левых студентов «Шиллера».

Газета наклеивалась в одной из комнат второго этажа, где стояли только три кровати, и все три жильца вместе с двумя шпалтистами как раз и составляли ее негласную редколлегию. Все пятеро хлопотали теперь вокруг большого белого картона, на котором наклеивались статьи. Милуца придумывал заголовки, а один из его помощников, ловко орудуя кистью, украшал газету рисунками. Внешность этого парня вполне соответствовала его занятию: длинные волосы, черный бант вместо галстука и перепачканный красками пиджак. Вскоре выяснилось, однако, что он всего-навсего студент Коммерческой академии. Но сердце его принадлежало кисти и палитре.

– Поскорей…- торопил Милуца художника. – Мы должны успеть, пока не откроют столовую к ужину, – осталось сорок минут…

Но художник не торопился. Ему все казалось, что газета не готова. Когда были написаны все заголовки, разрисованы все лозунги, он, ни с кем не советуясь, начал рисовать.

– Это еше что такое? – изумился Милуца.

– Так просто…

– Да ты спятил!

– Он выпил керосину…

Милуца решительно оттолкнул художника от картона.

– Пора! Я договорился с дежурным по столовой, что он откроет нам на полчаса раньше. Пошли!

«Трибуна» была тут же завернута в обыкновенную газетную бумагу, снесена в столовую и повешена на стенку около входа. Художник остался ее караулить.

– Когда откроют к ужину – тебя сменят! – сказал ему Милуца.

Я не понимал, зачем нужны эти предосторожности. Через полчаса я все понял.

С той самой минуты, когда Подоляну усадил меня на своей койке и трое незнакомых мне парней стали с живейшим участием интересоваться моей жизнью, точно они были моими старыми друзьями, студенты «Шиллера» показались мне самым симпатичным народом на свете. Я, конечно, понимал – не все они коммунисты, как Подоляну и его товарищи, но несомненно, что все веселые, милые, компанейские парни. Свою статью я писал в читальном зале на втором этаже, огромном, просторном, с четырьмя рядами удобных ореховых пюпитров. Здесь было людно и непривычно тихо.

Почти за каждым столиком кто-то сидел, уткнувшись в книги, и хотя в зале не было дежурного, все соблюдали тишину и порядок: никто не курил, не разговаривал громко, входили и выходили все на цыпочках, стараясь не мешать другим. И лица были какие-то строгие, задумчивые. Тем сильнее поразило меня то, что произошло вскоре внизу, в столовой, когда ее открыли на ужин.

Вначале я ничего особенного не заметил. Как только появились первые пришедшие ужинать студенты, стенгазету окружила толпа любопытных. Кто-то прочел вслух фельетон, и вокруг раздались смешки. Кто-то неожиданно выругался, но на него накричали, и он отошел от стены. Не успел я поужинать, как ко мне подскочил Милуца, сильно чем-то взволнованный, и спросил, не видел ли я Подоляну.

– Нет…

– Беги наверх в шестую комнату, если его там нет, иди в читальню – пусть придет немедленно!

– Что случилось?

– Беги! Потом узнаешь!

Подоляну не оказалось ни в шестой комнате, ни в читальне. Я вернулся в столовую, чтобы сообщить Милуце, но это уже не так просто было сделать. У стенгазеты собралась толпа. Сразу было видно, что она состоит из двух враждебных партий.

Они стояли обособленно: Милуца и еще несколько человек у самой стены, охраняя газету; остальные обложили их тесным кольцом, закрывая дорогу к выходу. В этой группе выделялись двое: один небольшого роста, но важный, с глянцевитым лицом и черными, гладко прилизанными волосами, словно он надел на голову лакированную крышку; другой – огромный, толстый, с продавленным носом и маленькими выпуклыми глазами. Сначала мне показалось, что происходит диспут. Студент с черной лакированной головой ораторствовал, как заправский адвокат, держась одной рукой за лацкан пиджака и угрожающе протягивая вторую руку к противникам.