— А-а-а! — заголосил Митька и полетел вниз, прямо на собачьи спины.
Взвизгнули от неожиданности псы, разлетелись брызгами в стороны. А потом опять в кучу.
Лежит Митька, закрыл глаза; ждет, когда псы вцепятся.
А псы подбежали, истошно над самой головой лают, брызжут слюной, но не трогают. Приоткрыл Митька один глаз, потом второй; приподнял голову, смотрит — а перед ним Федька — драные ноздри!
Замычал Федор на псов, ударил одного арапником — те приумолкли. Встал Митька, а самому, оттого что немой здесь, еще страшнее. Федор ему показывает: мол, пошли. А Митька словно окаменел, с места не может сдвинуться. Подтолкнул немой Митьку; пошел тот, от страха еле ноги передвигает, повернуть голову назад не решается.
Шли назад окружной дорогой, часа два. Митька шел и все думал, что-то теперь будет! И не так боялся Митька порки, и даже Федора не так уж боялся, но стыдно было Даши. «Ну, скажет, и убежать не смог!»
Думал Митька, что его поведут к немцу. Оказывается, нет Привел Федор Митьку на псарню, отвел в свой закуток, расстелил рядно, показал: мол, ложись, и дал краюху хлеба.
Ушел куда-то Федор. А Митька лежит, понять не может. Чего это его Федор сюда привел, и чего они окружным путем шли, и чего это немой ему краюху сунул? Лежит Митька, уснуть не может.
— Вот те Франца всыплет! — кричала девка Палашка на Федора. — Мало тебе ноздри пообрывали, бока еще пообломают!
А Федор мычал и что-то руками показывал.
— Не догнал, Франца Иваныч, — докладывала утром Палашка немцу. — Утек, поганец. Немой-то ни с чем вернулся.
Пошумел, пошумел немец и плюнул. Пригрозил всыпать и Палашке и Федору. Тем дело и кончилось.
К утру Митька сообразил: не хочет Федор его выдавать немцу. Живет Митька на псарне день, живет два. Федор еду ему приносит. Вечером присядет, по голове потреплет. Постепенно стал Митька привыкать к немому. А все-таки как-то боязно… Вспомнит, как дразнили Федора, и самому неловко.
Дней через пять повел с самого утра Федор собак прогуливать. Остался на псарне Митька один. Скучно стало в Федоровой каморке, вышел в сарай, где стояли собачьи клети: решил размяться. Побегал Митька из угла в угол, верхом на пруту покатался. Только хотел опять в каморку вернуться, вдруг входит на псарню Франц Иванович, а за ним девка Палашка. А Митьке и податься некуда. Юркнул было за собачью клеть, но Палашка как закричит:
— Вон он, ирод, вон!
Подбежала Палашка к Митьке, схватила за шиворот, вытащила на середину сарая.
— А-а… — протянул немец. — Вот ты где!
— Тут, тут! — тараторила девка Палашка. — Я же говорила, Франца Иваныч, что немой наврал. Неспроста немой с кухни-то похлебку воровал. Я-то приметила. Ить, думаю, и зачем это он?
Пытался Митька вырваться, да где уж! Крикнул немец дворовых — связали Митьку. А через час, когда вернулся Федор, скрутили и Федора.
Пороли виновных тут же, на псарне. Били арапниками. Федора — двое взрослых мужиков, Митьку — Палашка.
— Ирод, — кричала Палашка, — вот тебе, будешь знать, как честных людей обманывать! — и во всю силу врезала тяжелым арапником по худым Митькиным плечам.
Митька только ежился и вздрагивал.
— Не кричишь? — приговаривала Палашка. — Я те заставлю кричать!
Митька стиснул зубы и молчал. Никто не заметил, как он потерял сознание.
Двое суток Митька не приходил в себя. А когда открыл глаза, не мог понять, где он и что произошло. Смотрит, рядом на корточках сидит девочка. Признал Митя — Даша, улыбнулся. Улыбнулась и Даша.
— Митя, — сказала, — жив?
— У-у, — промычал Митька.
— А мы-то уж думали… — Даша не договорила.
Посидела Даша, ушла. А потом пришла тетка Агафья.
— Ну, жив, соколик? — спросила. — А твоя-то Даша тут совсем исплакалась. «Это, говорит, все я! Я его не отговорила». Дни и ночи возле тебя сидела. Спать не ложилась. Ахтерка, а девка славная.
Поправлялся Митька медленно. Федор давно уже встал, опять с псами возится, а Митька все лежит. И ходят к нему то Даша, то тетка Агафья, то обе разом. И Федор, чуть свободная минута, здесь же рядом, что-то мычит и на руках показывает. Только что, Митька понять не может, а чувствует — что-то доброе немой сказать хочет.
А как-то пришла тетка Агафья, и Митька — к ней.
— Тетка Агафья, — говорит, — а дядя Федор, он вовсе и не страшный.
— Не страшный, не страшный, соколик! — отвечает тетка Агафья. — А чего ему быть страшным? Ты слушай его, он, Митька, человек добрый, таких еще поискать нужно.
— А чего он немой? — спрашивает Митька. — И ноздри чего у него драные? Разбойник он? Он человека убил?
— Что ты, что ты, бог с тобой! — замахала руками тетка Агафья. — Какой он разбойник! Все бы такими были! — Потом наклонилась к Митьке и зашептала: — Ты про мужицкого царя слыхал?
— Про Емельку Пугачева? — спросил Митька. — Которому руки и ноги рубили?
— Какой он тебе Емелька! — повысила голос тетка Агафья. — Емелиан Иванович он! — И снова зашептала: — Федор-то был у Пугачева своим человеком. А как разбили Пугачева, схватили и Федора. Пытали, а потом разодрали ноздри и язык отрезали. Вот без малого пятнадцать лет такой он и есть. Ты его люби, Митя, — он человек хороший, — уходя, еще раз сказала тетка Агафья.
А вечером пришел Федор и присел на лежанку, Митька доверчиво улыбнулся, уткнулся ему в живот лицом, как, бывало, к матери, и стал гладить рукой по спине. И Федор своей шершавой рукой Митьку гладил. И сидели они молча весь вечер…
Около месяца пролежал Митька. И все эти дни Даша бегала на псарню. Приносила поесть, новости рассказывала. А вечером садились они с Федором к Митьке на лавку. Смотрел Митька на Федора, смотрел на Дашу, и было ему так хорошо, как в родной Закопанке.
Поднялся Митька, когда уже снег выпал. Укрыл снег по-хозяйски господский дом, и псарню, и лес, и все поля, что вокруг виднелись. Вышел Митька на улицу, сощурил глаза от яркого снега, попрыгал с ноги на ногу, вздохнул полной грудью.
И снова жизнь пошла своим чередом. Только уж не ходил Митька больше в оркестр играть: поотстал за время болезни. Обошлись без него. Приставили пока Митьку к тетке Агафье на кухню — помои вытаскивать.
Нравилась Митьке эта зима. Хоть и мороз пошаливал и ветрено было, а Митька словно и не замечал. Чуть свободная минута, бежит к Даше. Позовет Тимка Глотов Митьку с собой играть, а он: мол, не могу, занят, тетка Агафья не отпускает. А сам — к Даше. И бродят, ходят они по господскому парку, как тогда первый раз осенью.
И Митьке хорошо. В парке никого нет. Только прыгают с ветки на ветку белки. Много развелось их в парке, и стали они словно ручные. «Цок, цок», — щелкают еловые шишки, только шелуха летит вниз. Сидят белки, щелкают орешки, на Митьку с Дашей поглядывают. Подмигнет Митька белкам, свистнет — те врассыпную.
А как-то ушли Митька и Даша далеко-далеко. Шли, взявшись за руки, тащили за собой санки — надумали с гор кататься.
Шли, а потом Митька сказал:
— Садись, Даша.
Даша села. Митька вез санки, и было ему совсем не тяжело. Митьке было радостно, и снег весело скрипел под ногами — хрусть, хрусть!
А потом они съезжали с гор. Даша крепко держалась за Митьку и вскрикивала от страха. Санки подпрыгивали на буграх, и тогда сыпучими хлопьями взлетал из-под полозьев снег. А внизу санки переворачивались, ребята летели в пушистый сугроб и весело смеялись. Потом отряхивались и снова бежали на гору.
И вдруг Даша остановила Митьку, сказала:
— Митя, не хочу я… Не надо больше так. Не заходи больше ко мне.
Митька оторопел.
— Задразнили меня, Митя. Невестой зовут. И немец ругается, говорит: «Играть на театре тебя купили, а не для других дел». Не заходи, боюсь я…
Митька ничего не ответил. Шли домой молча. И Митя уже не вез Дашу, а шли они рядом и вместе тащили санки, санки казались тяжелыми, ноги отяжелели, и снег хрустел уже вовсе не радостно, а зло и скрипуче, словно отругивался.