Изменить стиль страницы

Отчим коротко омрачился, и тень раздражения промелькнула в его лёгком оскале.

— Смотри! — сказал он, распластав на столе лист бумаги, в выдернул из стаканчика бесподобно отточенный карандаш.

Он не нарисовал и половины, а я уже понял, что будет.

— Снег убирать, — сказал я.

— Ну! — оживился отчим. — Ведь видел! Это в есть уборщик. Или снегоуборщик…

Эту штуку я видел. Я часами стоял перед ней, глядя, как ловко, кругами, вправо и влево ходят её железные красные лапы. Светили фонари над мостовой, сыпался мелкий, ситечком, снежок, прогромыхивали, скрипя деревянными кузовами, трамваи, а машина медленно, почти незаметно для глаза ползла и ползла вперёд, и быстрые лапы с негромким уханьем захватывали, захватывали куски от снежной грядки, и лента транспортера несла снежные глыбы наверх, в темноту, чтобы обрушить их в кузов самосвала, который светил красными огоньками…

— А почему крутятся? — забыв про подводную лодку, задал я не очень понятный вопрос.

— А вот почему, — сказал победоносно отчим и взял второй лист бумаги.

«Кардан», «полуось», «эксцентрик», «шпилька», «принципиальная схема»…

— …Понятно? — спрашивал время от времени отчим.

Я кивал. Эксцентрик был клоун, это я знал из передачи по радио. Шпильками мама закалывала волосы. Принципиальная означало способность скандалить на кухне до последнего. Оставалось всё это совместить. Одновременно, слушая и кивая и глядя на быстро бегающий по листу карандаш, я занимался очень нелёгкой работой: я приспосабливал огромный и неуклюжий снегоуборщик к нарядным, покрытым ковровой дорожкой коридорам подводной лодки «Пионер». Мне это почти удалось. Непонятной была только самая малость.

— …Ясно? — весело и горделиво спросил отчим.

Я кивнул.

— Ну вот, — сказал отчим, великодушно подталкивая мне листки.

— А Щербина? — грубым голосом сказал я.

— Какая щербина? — по инерции улыбаясь, спросил отчим.

— Щербина, — упрямо сказал я.

Черты лица отчима неудержимо куда-то повлеклись, и запоздавшая улыбка начала отдавать гадливостью.

— Какая щербина? — нехорошим голосом сказал он.

По всему, мне пора было тихо забирать листочки с принципиальной схемой и тихо, пригнувшись, отваливать…

— Уборщик Щербина! — сказал я.

Гадливость уже преобладала в лице отчима. Ему было жалко себя, вынужденного тратить на меня свою стройную жизнь.

— Щербина? — с издёвкой спросил он.

— Щербина! — угрюмо и приготовляясь к битью, сказал я.

— …, — сказал отчим, вскакивая и отталкивая от себя деревянное кресло. — Ка-ка-я щербина?

— Уборщик Щербина! — тупо, с ненавистью сказал я.

— Придурок! — заорал отчим, белея глазами и роняя на высокий красивый лоб красивую пепельную прядь. — Где ты взял щербину? Где бывает такая щербина? В каком уборщике?! Отвечай!

— Щербина! — заходясь от ненависти, кричал я, с тоской чувствуя, как на глаза набегают ненужные слезы.

— Где ты взял щербину?!

— Щербина! — ревел, плача и в ярости, я.

Он был прекрасен.

И я был прекрасен!

Мы оба были прекрасны.

Мы разыгрывали бессмертную сцену: Фома Опискин и Фалалеи. «Щербина!» — ревел в ярости я, изображая Фалалея.

И тут, как писали в старых романах, взгляд отчима упал на мою книгу. Старые романисты писали, увы, справедливо. Точка приложения взгляда моего отчима стала тяжёлой и ощутимой. Избегая смотреть в моё плачущее лицо, он опустил взгляд на полированный край стола, в который я крепко, отчаянно вцепился немытой ладошкой. Пальцы на самом деле были чистые, только два чернильных пятна не отмывались; поди отмой их на кухне, где кран нужен всем и ужин готовят сразу пятнадцать хозяек. Как ни был я занят раздором и плачем, взгляд я почувствовал и подумал, что сейчас мне влетит и за то, что я лезу грязными лапами на чистый письменный стол; но на гладком, блестящем краешке стола тяжёлый взгляд отчима не удержался, заскользил, сорвался — и плюхнулся на матерчатый переплёт моей книги.

— …А это что? Дай сюда!!

Рыдая, я быстро спрятал книгу за спину. Отчим выхватил её:

— Ну-ка! Что ты читаешь? Ха-ха-ха! (Он смеялся, как в опере «Травиата».) «Тайна двух океанов»! Парижские тайны! Тайны мадридского двора! Щербина!.. — прокричал саркастически он и раскрыл мою книгу.

— …, — сказал он, и я утёр слезы.

Я знал, что он там прочёл.

Он прочёл: уборщик Щербина.

— Не надо!! — закричал в ужасе я. — Она библиотечная!

Я не боялся, что он выбросит книгу в форточку. Мы жили на первом этаже. Я спокойно бы вышел, отряхнул книжку от снега и спокойно принёс бы её обратно. Ничего бы книжке не стало; растрепать её в большей степени было трудно. Беда была в том, что открыта была только внутренняя форточка, а наружная плотно закрыта, чего отчим в припадке гнева увидеть не успел. И я видел, что он замахнулся неправильно.

Это тщедушное и голубоглазое, седеющее, изнеженное женщинами существо обожало решительность жестов. Задвигая с шиком ящик стола, он прихлопывал палец до крови. С шиком чокаясь за столом, он разбивал бокал. Входя однажды в троллейбус, он элегантно выкинул новенькую лайковую перчатку; двери закрылись, и он оказался перед кондуктором с дымящей папиросой в руке. «…А с виду приличный человек, — сказала ему кондуктор, — напьются и безобразят». Я упал на подушку сиденья и корчился от беззвучного хохота, я единственный сообразил то, что произошло. Отчим белыми от ненависти глазами смотрел на меня, машинально затягиваясь папиросой… Потом он пытался выскочить, тщетно тряс дверь, кондуктор хватала его за ворот, и он, дёргаясь и шёпотом матерясь, уплатил десять рублей штрафа за курение, пять рублей за безбилетный проезд и ещё пять рублей за безбилетный провоз меня. Потом мы бежали по Большому проспекту обратно (троллейбусов он уже боялся). Он бежал, развевая полы пальто, впереди, а я, тихо давясь, слабо трусил сзади. Я знал, что перчатки мы не найдём. Я видел, в заднее окошко троллейбуса, как её подобрала старушка и положила в кирзовую сумку. Тогда с кирзовыми сумками ходили на рынок. Перчатку (на тротуаре, посреди воскресного города) мы искали до темноты. Искал, натурально, он, а я только честно придуривался, я видел, как старуха её унесла. Попало, естественно, мне, я был выдран и ужинал после всех. К слову сказать, то был день моего рождения, и отчим, садясь с папиросой в троллейбус, вёз меня показать мне Ботанический сад.

— …Не надо! — закричал я, но он уже кинул. Чёрт бы его, дурака, побрал. Я же видел, что он замахнулся неправильно.

Он замахивался, как в театре, не забыв полюбоваться собой. Книжка была обречена упасть между рамами.

Разве что-нибудь объяснишь этому голубоглазому ослу? Он кинул, и мысли мои, как писали в старых романах, понеслись с быстротою молнии. Книжка ударится о край форточки и свалится вниз, между рам, заколоченных и заклеенных на зиму, и ее нельзя будет вынуть до самой весны. До весны меня выгонят из библиотеки. Меня выгонят из библиотеки даже до пятницы. В детской районной библиотеке книги давали только на десять дней. Если десятый день приходился на воскресенье, когда библиотека была выходная, а ты приносил книженцию в понедельник, тебя всё равно исключали. Возражать было некогда. Говорили: «Следующий!» — и ты навсегда исчезал. Детская библиотека помещалась в жилом доме на Большом проспекте, напротив пожарной части, в том самом доме, где магазин «Рыба», на пятом этаже. В саму библиотеку не пускали. Отворяли на лестничную площадку дверь и впритык к двери ставили стол, покрытый вытертой зелёной бумагой. За столом сидела выдра, перед ней были ящики с карточками читателей, а справа и слева две огромные стопки книг. Женщина, которую все в очереди называли выдрой, принимала книгу, смотрела, не вырваны ли страницы, и кидала налево или направо. Затем она хватала читательскую карточку, делала в ней отметку и стремительно спрашивала: «Про любовь? Про шпионов?» В зависимости от ответа она всучивала книжку из левой или из правой кучи.