Изменить стиль страницы
Дёмка – камнерез владимирский i_040.jpg

Поперёк ступеней лежал человек с ножом, всаженным в грудь. Ярость и страх застыли на мёртвом лице. В зарослях клочковатой бороды скалился беззубый рот.

Дёмка едва удержался, чтобы не закричать. Он узнал убитого, узнал он и нож, послуживший орудием смерти. На рукояти среди узоров посверкивало финифтью заглавное «Д».

Что же так испугало Дёмку? Разве не за Лупановой смертью ушёл он из дому, не для того ли терпеливо дожидался, пока отыщется след? Почему он вдруг оробел, вжался в стену, словно хотел врасти в штукатурку и смешаться с толпой скоморохов? Куда подевалась его решимость?

– Одно дело – убить противника в честном бою, другое – споткнуться о мёртвое тело, – пробормотал Дёмка и бросился вниз.

Прибежав во дворец, он вызвал Ивана Ростиславовича:

– Лупан неживой в Софии лежит.

– Нашла отравителя смерть. Пойдём вместе посмотрим.

Вдвоём вступили они в Софию, от входа с заката прошли на юг, очутились в лестничной башне. Под ногами закружились ступени. Поворот, ещё поворот, скоморохи, пляшущие на стене…

– Где же Лупан? – спросил Иван Ростиславович. – До самого верха лестница, похоже, пуста.

– На этом месте, возле окна, лежал, – растерянно пробормотал Дёмка. – Да вот смотри: кровь.

На ступенях темнело пятно.

– Совсем мало вытекло. Ранили, наверное, не убили.

– Нож по самую рукоять вошёл. Я нагнулся: лицо застыло.

– Упокой, господи, грешную душу, – перекрестился Иван Ростиславович. – Эх, догадаться бы тебе, Дементий, прибрать сулею его проклятую. Попадёт ещё зелье другому негодяю в руки.

– Не догадался, – вздохнул Дёмка. – Помрачение от страха нашло. И нож свой не вытащил, и бляшки в сумке остались, что кузнец просил передать. Надо было хоть мёртвому возвернуть.

– Бляшки – пустое, думать о них позабудь. Прежде всего монахов расспросить надо. Быть может, святые отцы похоронили Лупана.

Но монахи в ответ лишь разводили руками: «Неужто могло в святом месте убийство произойти?»

Иван Ростиславович с Дёмкой осмотрели на всякий случай лестницу в северной башне и, ничего не найдя, покинули храм.

– Отправлюсь, раз нет Лупана в живых, – сказал Дёмка, как только они очутились на залитой солнцем площади.

Князь понял, о чём идёт речь.

– Жаль мне с тобой расставаться, – проговорил он невесело. – Но удерживать мимо воли не буду. Знаю, что во Владимире тебя ждут. Иванна через тебя и мне сестрою доводится.

Оба замолчали. В разлуке перед дорогой таится печаль.

– Медок твой – коняшка резвый, – первым заговорил князь. – Земля просохла, дорога утоптана, к лету во Владимире будешь. Лишней казны тебе не навязываю: знаю, что не возьмёшь. Но о братстве нашем накрепко помни. Если случится беда или обиду кто нанесёт, дай только знать. Из-под земли явлюсь.

Дёмка молча кивнул головой. Слова все исчезли.

– И будет у меня к тебе просьба великая, – продолжал князь. – Как во Владимир вернёшься, поспеши, сделай милость, к князю Андрею Юрьевичу и скажи от меня речь: «Здравствовать тебе многие годы, князь-государь Андрей Юрьевич. Горе твоё из-за смерти отца разделяю всем сердцем. Хоть и считал меня Юрий Долгие Руки врагом, однако дела его признаю великими. Ты же, князь Андрей Юрьевич, первый мне друг, и крест тебе на том целовал. Об одном хочу упредить: если пойдёшь ты, князь, воевать киевский стол, то биться буду против тебя, моего друга, за великого князя Изяслава Давыдовича, не обессудь. Волей ему обязан. Воля для меня всё одно что жизнь, и потому должник я князя Изяслава Давыдовича на все времена». Запомнишь?

– Запомнить нетрудно, – усмехнулся Дёмка. – Только кто меня к князю допустит? На крыльцо-то взойти не дадут.

– С этим всюду пройдёшь. – Иван Ростиславович сдёрнул с руки горящий каменьями перстень, протянул Дёмке. – В давние времена, когда наши кони голова к голове бежали, переменились мы с князем Андреем на счастье перстнями. Я ему с яхонтом отдал, от отца мне доставшийся. Он мне – вот этот. Мать-половчанка на руку ему надела. За долгие годы, думаю, не забыл. Перстень передашь через челядинцев. Князь сам тебя позовёт.

Дёмка уехал. Как провожали Юрия Долгие Руки в последний путь, видеть ему не пришлось. А похороны проходили торжественно, со всеми почестями, как подобало. Склеп-гробницу устроили в окраинном храме возле Печорского монастыря. Шествие растянулось через весь город, от самой Софии до городских стен. Впереди, окружённый священниками в золотых ризах, двигался митрополит. Далее следовал великий князь Киевский Изяслав, за князем – дружинники и бояре. Мизинный народ толпился в хвосте и отставал, расползаясь по ближним улицам. Многие плакали.

Глава IV. ПРАЗДНИЧНЫЙ ДЕНЬ

Весть о смерти великого князя ввергла Андрея Юрьевича в исступлённое горе. Любил он отца. С младых ногтей привык восхищаться его волей, умом; случалось, и спорил, но каждое отцовское слово почитал для себя законом. Единственный раз проявил он непослушание – из Вышгорода ушёл. И вот не дождался его отец, умер. Раскаяние терзало Андрея Юрьевича. Он затворился в обитой синим сукном горнице. Слюдяное оконце велел прикрыть ставнями, чтобы длилась вечная ночь. Сам затеплил лампаду в виде яйца, подвешенную на цепях из круглых колец. Круг знаменовал вечность. Доступ в Синюю горницу получил один Анбал. Он и еду приносил, он и стражу нёс возле дверей.

Княжичи, Кучковы, тысяцкий – все подступали к Анбалу:

– Доложи, сделай милость, может, допустит. Горе в одиночку тяжко нести, на ближних поровну делить надо.

– Князь-государь Андрей Юрьевич приказал на запоре двери держать, не докучать делами земными, – отвечал челядинец.

Приходила к дверям Улита Степановна. Следом за княгиней выступала краснощёкая мамка-кормилица с запеленатым младенцем Юрием на полных белых руках. Меньше года прошло, как маленький княжич появился на свет.

– Пойди, Анбал, – ласково говорила Улита Степановна. – Доложи государю Андрею Юрьевичу, что извелась от тоски супруга его верная, хоть не надолго желает свидеться.

– Не велено, государыня-княгиня, – с поклоном отвечал челядинец. – Молится князь Андрей Юрьевич. В одиночку он желает отца своего, великого князя, оплакивать.

Жизнь замерла на княжьем подворье. Ходили бесшумно, говорили вполголоса. Из хором уныние перебросилось в город. Владимирцы погоревали сколько положено, отстояли заупокойные службы и вернулись к обычным делам. Но не стало на улицах прежнего оживления, умолк перестук топоров, начинавших свою перекличку сразу за петухами. Князь отменил работы. Градники разошлись по домам. Федотова артель подалась на рубку в глухие боры. Далеко от Владимира стучали теперь топоры.

Тишина истомила Петра Кучкова. Боярин привык жить весело, шумно. День-деньской он ходил неприкаянным, пока не измыслил потеху – себе на радость, людям на горе. Кликал он двух закадычных дружков из детских, таких же отчаянных головорезов, каким был сам, и если не отправлялись они втроём на пирование в Суздаль, то выезжали на Суздальскую дорогу озоровать над мимоходящими. Лица обматывали холстинами, как черти делались страшными. Кого к дереву уздою прикрутят, у кого кошель с пояса срежут, кого верёвкой с коня сшибут. Владимирцы догадывались, чьих рук дела безобразные, но жаловаться было некому. Князь Андрей Юрьевич скоропосольцев отказывался принимать – куда тут жалобщикам соваться.

Скоропосольцы неслись во Владимир со всех концов обширной Руси. Удельные князья хотели знать: пойдёт или нет владимирский князь воевать киевский стол, кого другом считать, кого врагом, к войне готовиться или миру? Вопросы задавались важнейшие. Ответы ожидались с великим нетерпением. Андрей Юрьевич не слушал, не отвечал. Дозволенные речи скоропосольцы наговаривали старшим Кучковым или тысяцкому Борису, тайные речи увозили вобрат. Приказа не было мимо князя речи передавать.

К празднику троицы, павшему на середину июня, Владимир окончательно сбросил печаль. Хоромы и избы украсились ветками в россыпи зубчатых листьев. На храмах повисли плетения из цветов. Церковный праздник приходился на дни, когда с давних времён было принято славить леших, русалок и водяных, сплетать им венки, срезать для них от берёзы ветви.