Изменить стиль страницы

Но маленькая дружина белых проскакивала от хутора к хутору, продолжая кусаться. Иосиф, как только отпустили тошнота, головокружение, встал в строй.

Когда восстали чехословаки и сопротивление комиссарам, наконец-то, полыхнуло яро и широко, дружина влилась в часть, что схватилась с так называемой Уральской армией Блюхера. А Иосиф представлял себя на другом боевом участке – среди тех, кто должен взять Оренбург.

...Прилетела весть: Оренбург занят без боя. Зато армия Блюхера, на время очутившаяся в отрыве от сил Совдепии, пугливости не выказала. Кольца окружения нет, и Блюхер знает: дутовцев маловато, чтобы помешать его переходу на Средний Урал.

Война в подёрнутой сизоватым дымком степи. Травы обильно и высоко разрослись и начали густо темнеть от корня. По всему обширному уходящему на отлогость полю яростно рдели пламенно-розовые гвоздики, неотразимо-свежо сияли жёлтые купавы. Где-то за холмистой далью еле слышно порокатывал добродушный гром, а вблизи раздольно и перекидисто грохали выстрелы винтовок. Иосифа, лежавшего в цепи, тяжело ранило в грудь.

Его лечили в госпитале в Троицке, и смерть прилипчиво и долго тёрлась около. Пролётные ливни шумно сыпались на богатые хлеба и на теряющие зерно, скорбные выхолощенные, а то и вовсе вытоптанные, пожжённые нивы. Дробь крупных сверкающих брызг пестрила дымящийся прах военных дорог. Листья тополей состарились и зарябили на ветру седовато-стальной изнанкой. Бледно зажелтело мелкокустье, и по низким, топким местам стали пунцово посвечивать заросли краснотала.

Иосиф начинал подниматься; стал ходить. Для полного выздоровления комиссия списала его в полугодовой отпуск. Из Томска от отца пришли деньги. Надо ехать домой. В Томске – белая власть, дорога свободна.

Но удалиться от Оренбурга невозможно...

Поселился в гостинице и стал ходить на пустырь, где по подмороженно-хрупкой траве, звенящей маршировали учебные команды: гимназисты и реалисты, пьяные от военных грёз.

Снежная искрящаяся накипь росла и росла на безмятежно зеленеющих хвойных лапах, сваленные во дворах обрубы лесин по ночам трескуче раскалывались от мороза. Смуглые январские облака затянули небо, метель щедро крыла пухлыми хлопьями застарело-сухой, окаменевший снег. Однажды, когда сквозь оконную изморозь в гостиницу точился задымленно-рдеющий вечерний свет, стало известно: Оренбург снова захвачен красными.

Белые готовили весеннее наступление. Иосифа забраковали: не мог осилить, с полной боевой выкладкой, и короткого перехода – задыхался, отставал; не отвязывалось кровохаркание. Тогда он пристроился в госпитале санитаром. Выстраданное тронуло его глаза умудрённостью, в них проглядывала какая-то особая душевная глубина.

Весну, лето он вымаливал у неба весть о взятии Оренбурга... Нет! Белые разбиты.

В то пасмурное душное утро августа, идя в госпиталь на службу, он всё ещё надеялся... А перед полуднем в Троицк вступили красные.

Мало кто помнил, что санитар Двойрин – из дутовских добровольцев. Те, кто помнил, не успели донести: он ушёл из города. В Оренбург.

15

Поздняя осень девятнадцатого шла в зиму: недужно-мучительную и обвальную. В завшивленном здании оренбургского вокзала сидели на полу тифозные с набухшими дурной кровью потухающими глазами. На Конносенной площади, наклеенное на тумбу, чернело жирными буквами воззвание: «К трудовым народам всей земли». Под ним лепилось другое: «Водка – заклятый враг человечества!» В бывшем епархиальном училище председатель облисполкома произносил перед средним и младшим комсоставом:

– Мечта сбылась! Пролетарии мира переходят в одну единую трудовую семью...

По ухабистым загаженным улицам потекла, шипя, продиристо-колючая позёмка. Лошади с шершавой, смёрзшейся от пота шерстью тянули возы, нагруженные раздетыми донага одеревенелыми трупами.

У казарм бывшего юнкерского училища, набитых красноармейцами со звёздами на рукавах, нередко видели молодого еврея в истрёпанно-ветхой долгополой бекеше. Отсюда Иосиф уходил на Воскресенскую улицу и шёл по ней до места, где погиб Истогин. Потом направлялся к угловому дому, в котором был убит Пузищев. Затем одолевал путь до полуразрушенного здания: напротив него упал Козлов.

А место в Форштадте, где погиб дядя Саул, он не знал...

Он снимал комнатку, которую подыскал, познакомясь с местной еврейской общиной: благо, что-то осталось из присланных отцом денег.

В общине внимательнее других относился к Иосифу скорняк Кац. У него дочь Мария на выданье. И нужен свой человек, кто взял бы на себя риск продавать на толкучке шапки: частная торговля тогда преследовалась.

Двойрин стал торговцем шапками. Кстати, его фамилия изменилась. Малограмотные чиновники рабоче-крестьянской власти посчитали краткое "и" в середине слова неуместным и Иосифа сделали Двориным.

Настал нэп с его благословенным обилием белых булок, колбасы, пива. Суетно вскипевшая пора вселяла манкие надежды в людей, что похлёбывали в ресторанах водочку под икорку и поджаристые битки с луком. Украшением улиц стали клетчатые габардиновые пальто, фасонные ботики на высоком каблуке и муфты из чернобурки. Дворин уже не бегает по толкучкам. Стоит за прилавком в магазине Каца. Окреп, больше не кашляет кровью. Кац выдал за него дочь.

И вдруг покладистый и, кажется, неглупый зять спятил. Ушёл из магазина тестя – куда?! В краеведческом музее открыли отдел: «Гражданская война в крае». Он ушёл туда смотрителем. Это чуть лучше уборщицы. Что-то вроде сторожа, только сторожишь под крышей и в тепле. Торгуя в магазине, он зимой каждый день имел к столу свежие румяные яблоки. Купи теперь яблоки зимой, музейная мышь! И это жизнь у Марии?! Того гляди, забудешь страх проклятий и проклянёшь себя – что ты себе думал, когда отдавал дочь?

Через недолгое время у Каца не стало причин проклинать себя: по крайней мере, относительно выбора зятя. Жизнь выкинула фортель: магазин отобрали.

Позже Каца посадили в тюрьму, где он и умер. А Марию, жившую с Иосифом, не тронули. Они жили недалеко от музея, в полуподвале.

16

В зале музея, справа от входа, сидит на стуле у стены нестарый еврей в потёртом пиджаке, под который надета видавшая виды вязаная кофта. У него задумчивые, печальные глаза, под ними отёчные припухлости. Когда зал полон и с посетителями работает экскурсовод, этот человек незаметен. Вернее, его воспринимают как атрибут музея.

Но когда в зале лишь один-два посетителя, человек присматривается. Неслышно подходит...

Картина местного художника «Набег белых на Оренбург 4 апреля 1918 года». Изображён бой красных с казаками во дворе бывшего юнкерского училища.

– Как прут... – тихо, проникновенно произносит подошедший.

Посетитель бросает на него взгляд.

– Ну, наши им показали!

Смотритель кивает:

– Ещё бы... К ночи того же дня освободили здание.

– Разве его сдавали?

Еврей смотрит приветливыми, грустными глазами:

– Я вам больше скажу... В силу своего безрассудства... ненависти... наглости они захватили и губисполком – знаете дом бывший Зарывнова? Захватили весь город и маршировали по нему с песней.

Посетитель не знает, что и думать:

– Но об этом здесь ничего нет.

– Ещё не собраны документы... – смотритель вздыхает. – Они так обогатили бы музей! Ведь мы ещё не осознали совершённый подвиг, мало знаем наше героическое былое...

С ним торопливо соглашаются. (Хотя о подвигах, о героях – в каждой газете, в каждой радиопередаче).

Бывает, попадётся посетитель, который и сам знает события того дня... Эти люди крайне редко заходят в музей.

Они всегда двух категорий. Одни после первых же слов Дворина принимаются пылко живописать разгром «белобандитов». Немного послушав, вежливо улыбнувшись, смотритель возвращается на свой стул.

Другие, не поддержав разговор, спешат уйти.

17

В 37-м был арестован как враг народа первый секретарь обкома Рывдин. Вскоре музей обогатился. Появились свидетельства о том, что Рывдин, возглавляя в восемнадцатом губчека, выполнил тайное указание Троцкого и предательски помог белым овладеть Оренбургом.