Изменить стиль страницы

Приказ – получить шанцевый инструмент, патроны. Затем строем направляемся на вокзал.

Глубокая ночь, а Николаевская улица как-то странно, не по-военному оживлена. То и дело, визжа полозьями, лихо проносятся сани с людьми в богатых шубах. Кто-то из ездоков разудало играет на баяне.

Бывшая резиденция царского генерал-губернатора (этот дом местные жители почему-то называют Караван-Сараем) ярко освещена. Мы знаем, что здесь размещается начальство, но сейчас здание напоминает увеселительный клуб: вышедший из него мужчина в пальто внакидку нетвёрдой походкой подался к автомобилю, что урчал мотором около крыльца, пьяным избалованным голосом, запинаясь, крикнул шоферу:

– Смотри у меня... э-э... Чуцкаев! Чтоб ни-ничего... не забыл моего!..

Сызранец Мазуркевич, ученик фотографа, удивляется:

– Что празднуют-то?

– Может, уже знают о нашем наступлении? – предположил его земляк Чернобровкин.

Раздаются злой смех, ругань Селезнёва:

– Оренбург пропивают!

Проходим Неплюевской улицей. Горят окна ресторана гостиницы «Биржевая», доносятся звуки оркестра. Из распахнутых дверей вываливаются господа в одних сюртуках, хватают пригоршнями снег с сугробов, прикладывают к багровым лицам. От съеденного и выпитого им так жарко, что надобно взбодриться. С наслаждением вдыхают ледяной обжигающий воздух, из ртов вырываются облачка пара. Один из гуляк кричит нам:

– Ребятушки-земляки, самарские есть? Какой полк? Победа будет?

– А ну, без вопросов! – рявкнул на гуляку Кошкодаев, шагая обочь колонны. У него тяжёлая поступь, голова ушла в широкие прямые плечи. Слышу, как он скрипуче ругается сам с собой:

– Город на осадном положении, а где порядок?

* * *

– Гляди, Лёнька, и в кафе «Люкс» кутят! – на ходу поталкивает меня плечом Билетов.

Наша колонна движется мимо красивого пятиэтажного дома, цокольный этаж занимает кафе. Вячка повернул голову к манящим окнам.

– Лёнька, а ты съел бы на пари сорок блинов с икрой? Куда тебе, немчура. А я бы съел!

– Второй Собакевич! – насмешливо обронил Осокин, тут же словил от Вячки «длинноносого вральмана», «клювомордника» и «быкоглазого петуха».

Билетов ругается вполголоса, чтобы не слышал Кошкодаев. С сипением втянул воздух.

– С кем пари, что Гога съест пятьдесят блинов?

Впереди меня шагает Гога Паштанов, самый старший в батальоне: ему уже восемнадцать. Окончил нашу гимназию. Пока не записался добровольцем в Народную Армию, выступал в самарском цирке гиревиком. Его отец – столяр-краснодеревщик. Когда готовую мебель грузили на подводы, за одну сторону буфета брались двое грузчиков, а за другую – один Гога.

Его выступление в цирке так понравилось купцу-татарину, что тот на свои деньги повёз Паштанова в Казань, и там, на празднике сабантуе, Гога бросил на лопатки знаменитого борца Ахмета Душителя. Газета «Казанский телеграф» поместила о Гоге захватывающий очерк «Юный лев Георг».

Паштанов ведёт себя совершенно как взрослый. На приставания Билетова полуобернулся:

– Роняешь себя, Вячеслав!

Голова колонны поворачивает за угол. Нас нагоняют сани, с них кто-то в роскошной горностаевой шапке кричит:

– Эх-ма, тоска-а! Всё теряем, конец! Кто остановит?

Другие голоса успокаивают господина, но он не умолкает:

– Братцы, накажите их! Покарайте их, братцы... – зовёт нас: – Прошу, молодцы, берите...

Джек Потрошитель гневно бросает:

– Закроют ему рот?!

Но несколько наших, в том числе Вячка, пользуясь тем, что Кошкодаев уже за углом, бегут к саням. Вернулись. Билетов бурчит:

– Там только вино да папиросы.

От Кошкодаева передают команду: подтянуться! Бодро поём:

Пошёл купаться Уверлей,

Оставив дома Доротею.

На помощь пару, пару

Пузырей-рей-рей

Берёт он, плавать не умея...

Песня вызывает представление о старинной усадьбе... Тихий пруд, сад с таинственно-укромными аллеями; среди пышной зелени белеют статуи обнажённых нимф, Диониса, стройных эфебов. Купанье в жаркий день... Всё это весьма странно представлять в ночном промёрзшем городе, шагая по наезженному блестящему снегу, пуская изо рта парок.

* * *

Звучит команда: «Вольно!» Мы на привокзальной площади. Здесь расположилась бивуаком конница: волжские татары. Над костром – широкий котёл, в нём булькает варево. Какой восхитительно-дразнящий запах! Билетов толкает меня:

– Иди попроси мяса!

– А ты сам?

– У тебя морда вежливее – скорее дадут.

Мне не по себе; делаю два шага, останавливаюсь. Татарин в волчьем малахае смотрит на меня. Улыбнулся, запустил в котёл шашку – на её конце протягивает мне огромный шмат мяса. Рукой в перчатке хватаю его, благодарю – и тут команда: грузиться. Расстёгиваю шинель, сую мясо за пазуху. Бежим к составу, вскакиваем в теплушку, но нам кричат – в теплушках поедут казаки с лошадьми, а мы едем в вагонах четвёртого класса. Бежим туда.

Расселись, состав потащился. Билетов притискивается ко мне:

– Давай мясо!

Шарю за пазухой: шмата нет. Выронился в беготне. Вячка лезет мне под шинель обеими руками. Вскочил со скамьи, подпрыгнул, ударив себя каблуками по заду.

– Один сожрал!

Я всё время был у него на глазах, он знает, что я не мог съесть мясо. Но ему хочется сорвать злость.

– Ну, немчура! Худой, а жрать здоров...

Бросаюсь на него, мой кулак попадает ему в скулу. Тут же получаю удар в переносицу. Стальные руки Паштанова хватают нас за шкирки: лечу на одну скамью, Вячка – на другую.

Миг – и мы вновь кинемся друг на друга. Но властный голос Паштанова впечатывает:

– Больше разнимать не буду – пачкаться! Есть суд чести! Не доросли до него? Не понимаю, что вам вообще делать в армии.

Подавленно молчим. Эшелон прошёл первую от города станцию Мёртвые Соли. За окном, обросшим инеем, по-прежнему – темнота. В вагоне топится печка, но всё равно холодно. Эх, почему сейчас не лето? Насколько легче было бы воевать! Со мной заговаривает Осокин:

– Слышь, Лёня, я всё вспоминаю – ох, и смешно! Помнишь, как Пьер Безухов после Бородинского сражения мыслит, ищет истину – сопрягать, мол, надо, сопрягать. А оказывается, это он сквозь сон слышит возчиков: «Запрягать!»

Петя хохочет, я улыбаюсь: в самом деле, комично. Когда я читал это место в «Войне и мире», тоже смеялся.

– Или возьми, когда Пьера Безухова как поджигателя привели к маршалу Даву, а тот говорит: «Я знаю этого человека!» Лопнуть же можно...

– Ну, – возражаю, – вот тут уж ничего смешного нет.

– Что ты, Лёнька? – в Петиных красивых коровьих глазах – и недоумение, и жалость. – Ведь Даву видит Безухова в первый раз, не может его знать! Он играет, представляется – понимаешь? Погляди, какой иронизм! – Осокин изображает мрачного Даву. У него выходит очень смешно. Хохочу.

– Да у Толстого всё – смех! – убеждённо и радостно восклицает Петя. – И что Пьер проводит время, размышляя о квадрате. И что Платон Каратаев не угодлив, а, хи-хи, ла-а-сков с французами. И то, как наши братишки якобы пустили к костру Рамбаля и его денщика: они, мол, тоже люди, ха-ха-ха!

– Пустят они нас к костру, – угрюмо замечает Джек Потрошитель.

* * *

На станции Донгузской мы было вышли из вагонов, но оказалось: здесь займут оборону основные силы, а наш батальон и казачья полусотня выдвигаются дальше.

Состав сторожко ползёт вперёд; сидим в вагоне, засунув руки в карманы шинелей. Воображаю карту, на ней – линию железной дороги, по которой навстречу друг другу движутся две стрелы. Вот-вот будет точка, где они сойдутся.

– А я Толстого тоже читал! – вдруг сообщает Саша Цветков. – Между прочим, с карандашиком.

– А? – Осокин озадачен.

Саша говорит проникновенно, словно стремясь донести до нас задушевное:

– Помните, Пьера Безухова зовут солдаты поесть кавардачку? Написано: сварили сало, набросали сухарей. А у нас в ресторане, – он держит перед лицом руку с поднятым указательным пальцем, – кавардак готовится ой не так! Тушится мясо с картофелем, горохом, луком...