— Ну вот, — говорил я, — всё в порядке, работаем ногами к берегу... потихоньку, зато с гарантией — больше переворачиваться некуда.
Спасатель на моторке Яков Палыч, заложив сногсшибательный вираж, подлетал к нам. Между прочим, у него очки — минус девять, — и он чуть-чуть не протаранил плававшее вверх дном корыто с нами заодно. В последний миг круто свалил в сторону и, пока ретиво резал вокруг нас круги, мы вдоволь нахлебались.
Потом он примчал нас к пляжу, и только я спрыгнул с моторки — Старков приложил кулак к моей скуле. Всё видимое отскочило от меня, а на мою спину словно наскочила горячая уплотнённость песка. Никак не получалось от него оторваться, но, наконец, усилия привели к тому, что ноги ощутили опору. Я шагнул к мельтешению лиц, среди которых притягивающим центром устойчиво держалось лицо Старкова. Первый мой удар прошёл вскользь, второй предотвратили курортные; пляжный народ облапил и моего противника. В попытках прорваться к нему я не замечал, пока не опомнился, что остервенело-плачуще грожу ему и сквернословлю. Меня толкали, тормошили, держали за руки, тянули, спасатель Яков Палыч наступил на мою босую ногу болотным сапогом и, не видя этого, сокрушённо отозвался обо мне:
— Крику от него сколько!
А казалось, кричат все вокруг, все до одного. И ещё стало умопомрачительно страшно — встретиться взглядом с Нинель. Меня выпустили из толкотни, я не поднимал глаз, но тотчас узнал стройную фигурку — мелькнуло лицо с выражением какого-то незаслуженно обидного стыда. Сумев пренебречь болью в отдавленной ступне, я пустился наутёк от происходящего. Обойти кругом озера спортивным шагом — почему бы не примерить к себе это упражнение? Напористо множу шаги в интересе: когда нахлынет усталость? Полосу пляжа обрубала канава с переброшенной доской, покрытой подсохшей грязью. Я устремился далее по вытоптанной в траве дорожке между кустами, достиг леса — мечтая изнуриться до бездумья и бесчувствия. Когда я наступал на сучок или сосновую шишку, отчаяние превозмогалось удовлетворением. Кровавые следы доказывали моё право на убежище, лес помогал сжиться с самоощущением мужественного ухода от погони.
8
Опетлив озеро, я вышел к нашему дому со стороны огорода, перелез через забор и был встречен возгласом младшей из моих сестёр, выглядывавшей из окна:
— Ой, какой Валерка злой!
— Не трогайте меня! — постарался я выговорить без дрожи в голосе, с угрозой, и потряс кулаками.
«Если б где-нибудь в лесу нашлось логово, вы бы меня не увидели», — думал я, торопясь проскочить в сарай. Когда мне было лет десять, одиннадцать и мною владел дух романов Фенимора Купера, сарай воображался хижиной в глуши североамериканских лесов восемнадцатого века. Поддавшись на мои просьбы, дед сколотил лавку на ножках-чурбанах с неснятой корой; истёртая овчина и старый «кочковатый» матрац взяли на себя роль звериных шкур. Расположившись на этой постели, я, вольный охотник, мог прислушиваться, сколько хотел, к таинственности, что караулила меня за стеной хижины и манила в приключения. Разнообразие возникавших в уме картин увлекало ввысь, чем дальше, тем больше я желал чувствовать себя в укромности засады где-нибудь высоко на дереве, мне требовалось ложе, устроенное на ветвях. И, поворчав, дед укрепил под самой крышей сарая полку наподобие вагонной.
Я помнил о ней, когда приближался к дому, разгорячённый темпом спортивного шага. Сарай был крыт рубероидом; взобравшись на полку, я лёг навзничь — крыша обдала меня запахом битума, поплавленного солнцем и готового пролиться через щели меж досками.
Заглянул дед:
— Вон Эдька тебе одёжу принёс. Ты что стал одёжу-то забывать?
Моя душа вожделела молчания.
— Кажись, испечься хочешь, от крыши жар какой: смотри, весь в поту.
Я свесил с настила руку и шевельнул ею — дед, тихо, но разборчиво матюкнувшись, удалился. А у меня не пот струился по лицу, а слёзы. Она видела удар Старкова во всём его блеске... Старков восторжествовал — при ней.
9
Я продолжал приучать спину к голым доскам настила, когда стемнело и появился Ад. Он известил меня, что «все наши» собрались в кафе «Каскад», что там «батя со Славиком». И, между прочим, Нинель со Старковым.
Я подсунул мои лопатки под колонку и принял на них ледяную струю. Вытерся, приоделся, попросил у матери трояк, у деда пару рублей до стипендии, и мы с Адом пошли в «Каскад». Это летнее кафе занимало участок берега впритык к пляжу. Просторная, под тентом, танцплощадка одной своей стороной выступала над озером, покоясь на бетонных сваях. По краю протянулись перильца из дюралюминия.
Пейзажу придали бы очарование чёрные лебеди на воде — увы! В дневные часы у свай плавали банальные домашние гуси, однообразно погогатывая в мирной и безгласной атмосфере застоя.
Вечерами же, при огнях и многолюдии, при блеске и громе музыкальных инструментов, танцплощадка бывала не лишена живописности. Как раз и сейчас она оказалась заполненной до упора, и, если бы не перила, кого-нибудь уже вытаскивали бы из воды. Оркестр с неукротимостью долбал ходовой боевик:
Запороши меня, пыльца цветочная,
Наполни рюмочку, крутой нектар!
Зачем-то вспомнилось мне всё восточное
И магнетический звезды пожар...
Вместо Вити Кучкина соло вела какая-то экстазная девица в серебристо-жемчужном платье с разрезом: и голос, и общее впечатление были ничего. Ударник Женя Копытный неподражаемо вычурно выколачивал дробь, сдавленно и одичало выкрикивал натурально английское: «And go!» и с презрительной развязностью сноба сыпал повторы.
Мы с Адом шли к столику Альбертыча, и я обозревал танцплощадку — от и до; мы сели за столик, а взор мой всё не находил ни её, ни Старкова.
Альбертыч был в отглаженной белоснежной безрукавке: на ней отливали мягким поблеском орденские планки и выданная ему весной медаль, которую выпустили по случаю ста лет со дня рождения Ленина. Она не обрела впечатляющей весомости в общественном сознании, и никто, кого я знал, ни за что не приколол бы её к груди вместе с орденскими планками. Награждённые за войну знали, как держать марку, и, разумеется, Альбертыч на признанный публичный вкус выходил глуповатым. Не исключено, что только мы с Адом чувствовали некое подтрунивание в его оригинальности. В День Победы, с болезненным видом потирая затылок и кося на тебя глазом, он произносил: «Почтительные идут к Вечному огню, а отболевшие — к цветущим травам, ульям и звонкоголосым птицам». Позже я понял, что Альбертыч, может быть, был самым ироничным во всей стране человеком.
Он поднял кружку с жиденьким «жигулёвским» и подмигнул мне и Аду:
— Пейте пиво пенное... а другого не желайте. — Между ним и Славиком стоял графинчик.
Тут оркестр смолк, объявили следующий танец, мой слух ущучил:
— Что вы, что вы... не годна я для этого...
Меня молниеносно развернуло — Нинель со Старковым сидели в самом неудобном месте, откуда не видно ни ансамбля, ни ночного озёрного пейзажа. Я сразу понял, что это она настояла запрятаться в незавидном углу.
— Стара я для такого танца... спасибо.
Он что-то ей вякнул с ухмылочкой — она:
— Когда-то любила, а теперь, увы... разве что вальс...
И улыбнулась, как виноватая, которая даже не просит пощады.
Я отвернулся, пристукнул моей кружкой о кружку Ада, судорожными глотками выпил всё пиво до дна и разневолил моё возмущение:
— До чего мне за эту приезжую обидно! Не знаю, за кого она этого фраера дешёвого считает! Одни «извините!», «простите!»... Противно слышать! У самой такие данные...
— Неординарный случай! — Альбертыч тяжко вздохнул и вдруг, будто изумившись, вытаращился на меня: — Не на булку с кашей манной — претендует он, бесштанный, на розан благоуханный...
— Идите вы! — психанул я. — Вам везде один смех! Я по-серьёзному: обидно же — почему она такая, почему?