Изменить стиль страницы

– Но посмотрите – вы написали «том 18». Во всяком случае, девятнадцатый еще не зарегистрирован. Этот вы оставляете у себя?

– Восемнадцатый, девятнадцатый,- бормотал Пнин,- разница небольшая. Я правильно указал год, вот что важно! Да, мне еще нужен восемнадцатый, и пришлите мне более толковую открытку, когда девятнадцатый будет готов.

Слегка поварчивая, он отнес громоздкую сконфуженную книгу ~ в свою любимую нишу, и там оставил ее, завернув в кашнэ.

Эти женщины не умеют читать. Год был указан совершенно ясно. Как обычно, он отправился в комнату периодики и пробежал там раздел новостей в последнем (за субботу, 12 февраля,- а сегодня вторник, О, Невнимательный Читатель!) номере русской ежедневной газеты, издававшейся с 1918 года эмигрантской группой в Чикаго. По обыкновению, он внимательно прочитал объявления. Д-р Попов, сфотографированный в своем новеньком белом халате, сулил пожилым людям прилив новых сил и веселья. Музыкальная фирма печатала перечень предлагаемых покупателю русских граммофонных пластинок вроде вальса «Разбитая жизнь» и «Песенки фронтового шофера». Несколько гоголевский хозяин похоронного бюро расхваливал свои люксовые катафалки, которые могли быть использованы и для пикников. Другой гоголевский персонаж из Майами предлагал «двухкомнатную квартиру для непьющих; вокруг фруктовые деревья и цветы», а в Хаммонде с задумчивой грустью отдавалась внаем комната в «небольшом тихом семействе», и вдруг без всякой особенной причины, с горячей и абсурдной ясностью, читавший увидел своих родителей- g-ра Павла Пнина и Валерию Пнину, его с медицинским журналом, ее с политическим, сидевших в креслах один против другого в небольшой, весело освещенной гостиной на Галерной; в Петербурге, сорок лет назад.

Просмотрел он и свежее продолжение чрезвычайно длинной и скучной полемики трех эмигрантских течений. Ее затеяла Группа A, обвинившая Группу B в инертности, иллюстрируя это пословицей «И рад бы на елку забраться, да только боюсь ободраться». В ответ появилось едкое письмо к издателю от «Старого оптимиста», озаглавленное «Елки и инертность» и начинавшееся так: «Есть старая американская поговорка: «Живущему в стеклянном доме не следует пытаться убить двух птиц одним камнем». В последнем номере был фельетон в две тысячи слов – вклад представителя Группы C – под названием «О Елках, Стеклянных Домах и Оптимизме», и Пнин прочел его с живым интересом и участием.

Затем он вернулся в свою каморку к своим изысканиям. Он замышлял написать Petite Histoire русской культуры, где собрание русских курьезов, обычаев, литературных анекдотов и так далее, было бы представлено таким образом, чтобы в нем отразилась в миниатюре la Grande Histoire. Великая Взаимосвязь Событий. Он был еще в блаженной стадии сбора материалов, и много хороших молодых людей почитало за удовольствие и честь наблюдать за тем, как Пнин извлекает ящик с каталогом из обширной утробы картотеки и несет его, как большой орех, в уединенный уголок и там добывает себе из него скромную духовную пищу,- то шевеля губами в беззвучных замечаниях – критических, довольных, недоумевающих,- то подымая свои зачаточные брови и забывая их высоко на просторном челе, где они оставались еще долго после того, как всякого неудовольствия или сомнения простывал и след. Ему повезло, что он оказался в Уэйнделе. Как-то в девяностых годах гостеприимную Россию посетил выдающийся библиофил и славист Джон Тэрстон Тодд (его бородатый бюст красовался над питьевым фонтанчиком), а после его смерти книги, которые он там собрал, были преспокойно свалены в отдаленное хранилище. Надев резиновые перчатки, чтобы избежать уколов «американского» электричества, обитавшего в металлических полках, Пнин, бывало, навещал эти книги и упивался их видом: малоизвестные журналы бурных шестидесятых годов в мрамористых обложках; столетней давности исторические монографии, дремотные страницы которых покрыты были рыжими пятнами плесени; русские классики с ужасными и трогательными камеями на переплетах, с тиснеными на них профилями поэтов, напоминавшими прослезившемуся Тимофею его отрочество, когда он, бывало, машинально водил пальцем по несколько потертому пушкинскому бакенбарду или запачканному носу Жуковского.

Сегодня Пнин, с отнюдь не горестным вздохом, приступил к выписыванию из объемистого труда Костромского о русских легендах (Москва, 1855) – редкой книги, которую не позволялось уносить из библиотеки,- места с описанием древних языческих игрищ, которые тогда еще были распространены в лесистых верховьях Волги наряду с христианским ритуалом. Всю праздничную майскую неделю – так называемую Зеленую неделю, постепенно превратившуюся в Неделю Пятидесятницы,- деревенские девушки свивали венки из лютиков и любки; потом они развешивали свои гирлянды на прибрежных ивах, распевая отрывки старинных любовных песен; а в Троицын день венки стряхивались в реку и плыли, развиваясь словно змеи, и девушки плавали среди них и пели.

Тут у Пнина мелькнула странная словесная ассоциация; он не успел схватить ее за русалочий хвост, но сделал пометку на справочной карточке и снова погрузился в Костромского.

Когда Пнин снова поднял глаза, оказалось, что пора идти обедать.

Сняв очки, он потер костяшками державшей их руки свои обнаженные утомленные глаза и все еще в задумчивости уставился кротким взором в высокое окно, за которым сквозь его рассеивающиеся размышленья постепенно проступал фиалково-синий воздух сумерек, в серебряных узорах от флуоресцирующего света с потолка, и между черных паукообразных веток – отраженный ряд ярких книжных корешков.

Прежде чем покинуть библиотеку, он решил проверить, как правильно произносится причастие от английского глагола «интересоваться», и обнаружил, что Уэбстер – по крайней мере то его потрепанное издание 1930 года, которое лежало на столике в читальне,- не делает, в отличие от него самого, ударения на третьем слоге (интерйстид). Он поискал в конце список опечаток, такового не нашел и, уже захлопнув слоноподобный лексикон, с досадой спохватился, что замуровал где-то внутри карточку с заметками, которую все время держал в руках. Ищи теперь между 2500 тоненьких страниц, из которых иные разорваны! На его возглас к нему подошел учтивый мистер Кейс, долговязый, розовощекий библиотекарь с прилизанными белыми волосами и галстуком бабочкой; он поднял колосса за обе корки, перевернул его и слегка встряхнул, и оттуда выпали: карманная гребенка, рождественская открытка, заметки Пнина и прозрачный призрак папиросной бумаги, совершенно безучастно слетевший к ногам Пнина и возвращенный мистером Кейсом на свое место на Больших Печатях Соединенных Штатов и Их Территорий.

Пнин сунул карточку в карман и тут же без всякого повода вспомнил то, чего не мог вспомнить давеча: «…плыла и пела, пела. и плыла…» Ну, конечно же! Смерть Офелии! «Гамлет»! В русском переводе старого доброго Андрея Кронеберга 1844 года – отрада юных дней Пнина, и отца Пнина, и деда! Помнится, там тоже, как и у Костромского, ива, и тоже венки. Но где бы это как следует проверить? Увы, «Гамлет» Вильяма Шекспира не был приобретен мистером Тоддом, в библиотеке Уэйндельского колледжа не имелся, и если вам зачем-нибудь нужно было справиться в английской версии, то вы никогда не находили той или другой прекрасной, благородной, звучной строчки, которую всю жизнь помните по Кронебергу в отличном Венгеровском издании. Печально!

На печальном кампусе совсем стемнело. Над дальними, еще более печальными холмами, под облачной грядой медленно гасло глубокое черепаховое небо. Надрывающие сердце огни Уэйндельвиля, пульсируя в складке этих сумеречных холмов, приобретали свой всегдашний волшебный облик, хотя на самом деле, и Пнин хорошо это знал, там, когда туда пойдешь, не было ничего, кроме ряда кирпичных домов, бензинной станции, скетинг-ринк и супермаркета. По дороге к маленькому кабачку в Библиотечном переулке, где его ждала большая порция виргинской ветчины и бутылка хорошего пива, Пнин вдруг почувствовал страшную усталость. И не только потому, что том Зол. Фонд. после своего никому не нужного визита в библиотеку стал еще тяжелее; но что-то такое, что Пнин в продолжение всего дня слышал в пол-уха, но не хотел вслушаться, теперь томило и угнетало его, как может мучить воспоминание о совершенной оплошности, о грубости, которую мы себе позволили, или об угрозе, которой мы предпочли пренебречь.