С большой художественной силой, с глубокой, сдержанной. то есть самой сильной страстью, она восстает против царства смерти, которое намеревался создать на земле Гитлер и о котором и сегодня мечтают его ученики в разных странах. Но сама Карин Бойе тоже заражена страхом, хотя и не перед полицией, а перед чем-то другим: страхом перед будущим. Ее гнетет неверие в людей.
На Западе этот страх уже давно стал модой. Многие писатели и философы находят свое призвание в том, чтобы его распространять и отстаивать. Читая их книги, замечаешь, что это занятие доставляет им какое-то неврастеническое удовлетворение и что кое-кто из них даже сам собой любуется. Любоваться нечем — король гол. Культура страха всегда была характерна для угасающего общества и его эстетов. Те, кто не движется вперед, боятся смерти.
Карин Бойе не принадлежала к числу легковесных писателей, щеголяющих своим пессимизмом. Она была искренним и прогрессивным человеком. Она хотела предупредить современников о нависшей над ними угрозе. Тем не менее она испугалась своей собственной фантастики. Говорят, что с некоторыми эмоциональными людьми, захваченными своими видениями, это бывает. Но дело здесь, конечно, в чем-то более глубоком и принципиальном, чем в личных особенностях и настроениях автора. На этом нужно остановиться.
Нельзя сказать, что Карин Бойе, рисуя призрак чудовищного фашистского общества, не оставляет людям никаких надежд, то есть, по существу, отказывается от них, как делают сейчас многие на Западе, Это не так. Она все-таки чего-то впереди ждет и на что-то надеется.
На восстание, бунт? Нет. Это, судя по всему, она исключает. Люди в законченной тоталитарной империи на это, по ее мнению, уже не способны, их переделали. Большинство стало полуавтоматами. Они не живут, а функционируют, не думают, а боятся, не мечтают, а доносят. С ними делают что хотят, и они свыклись с этим. Но есть, говорит Карин Бойе, и другие.
Они тоже не сопротивляются деспотизму политическим оружием, тоже не помышляют о бунте. Но где-то в тайниках их душ, неясно даже для них самих, тлеют остатки естественных, неискалеченных человеческих чувств: любовь к близкому, жажда счастья, стремление к творческой свободе, наконец, элементарная порядочность. Каким-то чудом в Мировой Империи к изумлению родителей все еще подчас вырастают неунитарные, своеобразные дети. Неожиданно жена вдруг отказывается доносить на мужа. Кто-то что-то скрывает. Таких людей хватают и увозят. Но подымутся ли они на тиранов? Карин Бойе считает, что нет. Все, на что они способны, говорит она, — это тихий мистицизм.
Такое видит в будущем Карин Бойе. Верит ли она в некое религиозное возрождение в тоталитарной империи? Вполне возможно. Известно, что писательница интересовалась проблемами христианской философии. Ясно, во всяком случае, что в своей книге она мучительно ищет хоть проблеска надежды для “тотализированного” человека. Изобретатель каллокаина кончает свои записки словами: “Я не могу, не могу изгнать из своей души веры в то, что вопреки всему, когда-нибудь я еще буду среди тех, кто создает новый мир”. Но это только робкая надежда. На книге Карин Бойе лежит отпечаток глубокой, безысходной тоски. Она боялась…
И ее можно понять. В дни, когда она писала “Каллокаин”, фашизм находился в зените своей мощи. Гитлер стоял у ворот ее собственной страны. Как уже говорилось, книга вышла в Швеции в 1940 году. Норвегия и Дания, ближайшие к Швеции страны, были захвачены, в соседней с востока стране, Финляндии, господствовала объединившаяся с гитлеровской Германией реакция, все европейское небо было черно от туч, Квислинги шевелились и в самой Швеции. Многие люди — как много тогда их было! — считали, что противостоять нацизму вообще невозможно, что он придет и останется на столетия. А жить ему оставалось пять лет.
Карин Бойе не могла этого знать. Едва ли это аргумент. Как умная, страстная антифашистка, она могла бы это предвидеть или хотя бы предчувствовать, и тогда в ее книге не было бы столько тихого отчаяния.
Мы не хотим ее винить. Научно-политическое мышление было, вероятно, ей чуждо. Хотя в свое время Карин Бойе была генеральным секретарем основанного Барбюсом объединения прогрессивных писателей “Клартэ”, в левом рабочем движении она не участвовала. Написав “Каллокаин”, она сделала для антифашизма все, что было в ее силах, — и это было немало. Ее роман, несомненно, еще будет приносить свою пользу. Книга хороша как предостережение. Но мы должны помнить о другом. Идеология страха, идея почти полного человеческого бессилия перед лицом тоталитарной угрозы, как и перед лицом угрозы термоядерной войны, — это не наша идеология. Тех, кто ею заражен, она действительно ведет если не к капитуляции, то к гибели. Никакой религиозный или полурелигиозный мистицизм их не защитит.
В какой бы маске фашизм ни появлялся, он победим. Если бы шведская писательница прожила еще несколько лет, она сама убедилась бы в этом. Если бы она углубилась в историю мира, из истоков которой и рождается художественная литература, она увидела бы, что передовой, стремящийся ввысь человек уже тысячу раз побеждал античеловека-мракобеса, какими бы армиями, полициями и машинами тот ни обладал. Таков закон истории, отменить который никому не удастся. В конечном счете история говорит именно за оптимизм, а не за пессимизм, хотя и требует за это немало крови и очень часто покрывается сплошь черными тучами. Человек выживает и продолжает идти вперед.
Надо учесть, что таких писателей, как Карин Бойе, на Западе немало и теперь. Это хорошие и талантливые писатели. Они искренне ненавидят фашизм, задыхаются, когда представляют себе жизнь под его властью, и всей душой стоят за демократию и гуманизм. Таковы и их книги.
Но одного этого мало. Надо не только показывать лицо врага, но и сдирать с него маску непобедимости. Апология страха никогда не определяла вершину таланта.
Я считаю нужным подчеркнуть эту мысль, и вот почему. Эпоха, в которой мы живем, самая бурная в истории и, вероятно, еще долго будет такой. Тишины, безмятежного спокойствия ждать не приходится. Принимая разные формы, надевая разные маски, в том числе и псевдореволюционные, старый мир будет и впредь стараться устрашать людей, грозить им атомными бомбами, строить тиранические тоталитарные системы. Это не литературная фантастика, а политическая действительность эпохи конца классового общества. Иначе, без бурь и катаклизмов, переход к бесклассовому обществу, очевидно, совершиться не может. Те, кто грезил о плавном, спокойном, идиллическом переходе к нему, плохо разбирались в диалектике времени. Чем технически совершеннее цивилизация, тем более грозен динамизм классовой борьбы.
Учитывать это нужно не только политикам, социологам, философам. Не может стоять в стороне от бурь и современная литература. Писатель, который делает вид, что ничего не замечает или который действительно ничего не видит, не может быть хорошим писателем. Бегство от действительности — нечто, кстати, совершенно чуждое писательнице Бойе — никуда его не приведет. Эпоха все равно заставит его глядеть на нее; глядеть и по-своему — мыслями, образами, строфами — пересказывать увиденное читателю. То, что он перескажет и как перескажет, вызовет ли испуг, уныние или решимость действовать, важно для всего общества. Давно известно, что к писателям и поэтам оно особенно прислушивается, хотя и не всегда само знает об этом.
Сегодня над миром все еще нависают тучи. К старым прибавились новые. Мы знаем, что фашизм не умер. Он готовится еще раз испробовать эксперимент Гитлера, на этот раз с усовершенствованными средствами и с неизмеримо более страшным оружием. Когда-то, еще в начале нашего века, в романе “Когда спящий проснется” это предугадал великий фантаст Герберт Уэллс. Мы знаем, что лагерь крайнего империализма не отказывается от плана атомного покорения мира.
Угрозы с горизонта не сходят, буря не утихает. Но люди, стремящиеся к бесклассовому обществу, были и останутся сильнее фюреров. Никакой каллокаин и никакая термоядерная бомба тиранам не поможет. Настоящие писатели знают это. Только те из них — будь то прозаики, фантасты или лирики, — кто не теряет веру в человека, в его неукротимость, в его будущее, по-настоящему служат его делу. Страх никогда никому не помог. Без смелости жизнь не жизнь.