Возвращаясь из школы, прошу тебя: "Лерочка, ветер, закрой рот". -- "У меня насморк!.." -- "А ну подыши..." -- "На, на!.."

Да, заложена левая. А так сухо. Насморк? Странный какой-то. Вечером, когда спишь, захожу проверить. Прижимаю ноздрю, правую, может, ту, левую, продышишь во сне, может, днем тебе просто лень, надоело, устала от вечных этих будто бы незаметных наших испугов. Но уводишь голову вбок -- вздохнуть, даже ртом хватаешь. Что за черт, по себе знаю: если заложит одну, и она окажется сверху, когда ляжешь, перетечет в нижнюю.

Все, заканчивается антракт. На подмогу оркестру волокут второй барабан. Это что? Ничего -- Чайковский говорит о Бетховене, о пятой симфонии: тук-тук-тук... стук судьбы.

Март, Лерочка, март, припекающий, зябкий, синеглазый, солнечный -самый любимый мамин месяц, начало его. Двор зернисто шершав, сух. Вчера народился месяц-молодик, поневестился среди звезд, упал за дома. Утром хлопают двери, и вприпрыжку, впритопку катятся школьники. В этот час и вы с мамой спешили в школу. Как упрямо не желала сдаваться, заставляла делать зарядку, вставать вовремя. Завтрак вкусный готовила, поторапливала: Лера, мойся, ешь. А тебе уж не елось, не делалось -- недужилось кисло, подспудно. Но теперь, теперь, доченька, уж никто не неволит тебя -- даже прелестные гиацинты, что стоят пред тобой, овевают, сами просят потрогать, вдохнуть горьковатую свежесть. Принесла их мама вчера тебе с рынка: "Сколько цветов на Кузнечном. Розы, нарциссы, фиалки, мимозы, каллы. Я взяла эти... -задумалась. -- Из-за травки вот этой... Недорого... Там грузины нахальные, а этот очень милый попался. На Арсена похож. Говорит: это их родная травка..."

Весна. Нам о даче не грех бы подумать. Наши планы становятся известными агентуре: Лина резко кладет на норд-вест. Ей, вытапливающей свой сальник на сочинском пляже, вдруг не надобно ни Черное море, ни карты, ни чумацкий шлях, именуемый пляжем, ей подайте "деревню". И -- совсем непонятно -- Толю, мужа ее, тоже тянет на север. Ух, вот это был муж! Кто б из карточных женщин ни увидел его, падал сраженно. Красавец ---хоть в кино, хоть на витрину. Но чего-то тянуло погребным холодком от этих "правильных черт". Не хочу с Толей, не хочу с Линой, но приходится, не откажешь.

И поехали мы "снимать дачу". Ничего мы не выходили, лишь одна недостроенная баинка предложила близ озера себя за две сотни: "Здесь будет пол, здесь сени,-- круглолицый крепыш-хозяин втолковывал нам, расхаживая по шлаковой засыпке. -- Байню делаем, сын у меня спортсмен, так он из Швеции привез финскую электрическую байню, сауна называется. На один год сдать хотим, чтобы раскрутиться". -- "А там жить можно?" -- задрала Лина голову на чердак. "Везде можно. И в тюрьме люди живут,-- усмехнулся хозяин. -- А жары вы не бойтесь, крыша шиферная, она не притянет".

С Финляндского позвонил. "Как нос?" -- будто бы невзначай спросил. "Так же. Ну, папочка, приезжай, у нас обед вкусный. Лера поела, сейчас уроки готовит".

Эти уроки, доченька, и ныне у нас на стене. Взяла ты тогда бумагу, нарисовала большенные буквы: ЖИ-ШИ, ЧУ-ШУ, ША-ЩА. "Папа, смотри, это я сделала. И это я тоже", -- показываешь на человечьи фигурки. Вырезала их, кнопками пришпилила к стене. Гербарий твой антропологический, доченька: это, видно, те люди, которых бы ты на своем пути встретила. Кто они? Кем бы для тебя обернулись? И еще на книжном шкафу лежит пожелтевший листочек -любовное твое письмецо.

Был тогда в детском саду шустрый стригунок по прозванию Коля, и начал он тебя отличать. "Мама, а почему они нас зовут тили-тили-тесто, жених и невеста?" -- однажды сердито спросила. "Потому что вы дружите". -- "А что такое невеста?" Объяснила мама, как смогла. И тогда, не сказавши худого слова, решительно подбежала к столу, взяла карандаш, зеленый, листок в клетку, начала очень твердыми, аккуратными палочками сочинять первое и последнее любовное послание. Как стихи, столбиком, ставила, не соблюдая переносов и вольготно задом наперед переворачивая буквы:

коля ты нед

умай што

R теб енивеста

R тибе праста

я девачка лера.

Что подумал вышеозначенный Коля, получив такой меморандум, неизвестно, но на другой день последовал телефонный звонок. Вызывал он. Разговор как будто закручивался сурьезный, потому что "прастая девочка" вдруг стукнула трубку рядом с аппаратом на стол, побежала. "Доченька, ты куда? В уборную?" -- "Да... -- удивленно остановилась. -- А как ты догадался? Папа, а что такое тонкие черты лица?" -- "Красивые". -- "А у меня тонкие?" -- "У тебя?.. Нет, нос нашлепкой. И губы толстоватые". -- "Правда?" -- весело обтрогала их. "Правда, но черты, может, будут еще и тонкие". -- "А когда?" -- "Лет в семнадцать". -- "У-у, как долго..." -- "А разве ты хочешь быть красивой?" -"Да!.." -- "Зачем?" -- "Чтобы любили!.." -- "Кто?" -- "Ты!.. ха-ха-ха!.." -убежала в жутком смущении.

Ах, Коля, Коля, нехороший вы человек, из-за вас и я теперь буду думать, сколько женственного было бы в моей простой девочке. Сколько искрилось в ней. Но "которая искра не упала, та и не ожгла", Коля, погасла.

Поздно вечером проверял, слушал: ноздря заложена. Крепко, насухо. Не может простой насморк так странно гнездиться в одной ноздре. Да и насморка нет -- просто не дышит. Тамара, что поначалу отмахивалась от моей мнительности, тоже мрачно смотрит по вечерам, как ты спишь, приоткрыв рот. И как в тот, в первый раз, мы назавтра вдруг решаемся в поликлинику, к лорингологу. Вновь ведет тебя мама, возвращается: "Нос забит, а так ничего нет". Нет? Отчего ж и вторая ноздря почти что не дышит? И созваниваемся уж с онкологами. "Ну, смотрели они так и эдак -- Нина Акимовна... -- рассказывает Тамара про доцентшу, эффектную женщину с прохладным красивым лицом, которой представила нас Калинина. Это там же, на Чайковского, наверху. -- Сказала, что гайморит. Нафтизин выписала, капли такие. И ментол".

Без толку. И опять вы едете в н а ш Педиатрический институт. Там профессор Гробштейн, от одной лишь фамилии которого взмывает душа, спрашивает: "Она у вас не могла что-нибудь проглотить? Пуговицу?.. -любезно уточняет профессор.-- Ты ничего не глотала?.." -- "Нет..." -- тебе даже немножко смешно. А чего смешного, ведь уже побывали вы с мамой и в ЛОРНИИ, видели, что глотают люди: вилки, ложки, гвозди и прочие железо-скобяные изделия. Ох, Лерочка, почему ты не шпагоглотатель? Сейчас бы они вытащили рапиру д'Артаньяна, и все стало бы хорошо. И опять в ЛОРНИИ -снова снимки там с тебя шлепают, всовывают их в черный конверт, вручают, чтоб нести вам самим на Чайковского. "Аденоиды!..-- наконец-то решительно говорит Нина Акимовна. -- Я могу это хоть сейчас вырвать".

Аденоиды... оказывается, пятнадцать процентов из нас, грешных, владеют этой недвижимостью и даже не знают, что такие богатые.

Как тревожно, тягостно в нашем доме. Так в театрах, в кино реостаты неумолимо давят свет. Так встает над краем земли черно-синяя туча и находит безмолвно, в безветрии. Две недели назад еще верилось: пронесет стороной. Но ползет, нахлобучилось мглисто на солнце, стелет ближе, наслаивает рваные, серые, темно-бурые. Незаметно уж смерклось. Чернота, что пугала на горизонте при солнце, стала привычной -- она над тобой. И глядишь с удивленьем туда, где цветет, удвигается от тебя голубой, безмятежный закраешек неба. И по-новому тешишь себя: это раньше, под куполом ясного дня, казалось, что страшно. Но рвануло, пробежало черно-белым дрожаньем по листьям, зароптало да стихло в недвижном и ждущем. Кап... кап... -- несмело упало в мягкую пыль, опахнуло ею взбудораженно, душно. Проворчало что-то вдали в черно-буром кабаньем брюхе, и блеснуло клыками -- будто дернуло веки. Ветер резко, рывком заголил тополихам подолы, бухнуло, врезалось: трах-ба-бах!.. Далеко. Но уже. Не уйдет. Оглянись напоследок, видишь, там золотится светлый обмылочек. Над чьими-то жизнями.

Мы глядим с Тамарой друг другу в глаза, хотим утвердиться в том, чему научили врачи, и не верим уже ни себе, ни им. Предугадки мои и раньше кишели, копошились выгребными червями в душе, но теперь выползала, превращаясь в навозную муху, мысль. С лапками да с нелетными пока еще крылышками, вот-вот взлетит и отложит яичко.