Эта мысль возникает в сознании Кристмаса, неотступно преследует именно его, но значение имеет -- куда более широкое. Собственно, существование всех героев романа, вся изображенная и нем действительность -- это огромный круг, внутри которого, пересекаясь, проходят орбиты человеческих судеб. То одна, то другая возникает на поверхности сюжета, позволяя автору взглянуть на события под разными углами зрения, вновь проверить себя, отбросить кажущуюся окончательность суждения и снова начать расследование. Хронология событий в этом случае не важна. Это не означает, разумеется, будто автор творит совершенно спонтанно, интуитивно, произвольно. Отвечая на вопрос о том, почему рассказ об одном из главных лиц повествования он поместил в самый конец книги, Фолкнер сказал: "Если ты не пишешь приключенческий роман, который развивается в простой последовательности событий, произведение твое являет собой серию эпизодов. Подобным же образом декорируют витрины магазинов. Нужна определенная мера вкуса и тонкости, чтобы связать воедино разнородные элементы декорации -- и сделать это наиболее эффектным способом"{45}. Разумеется, "связывая воедино разнородные элементы", Фолкнер следует законам художественной логики, художественной правды, а она далеко не всегда совпадает с правдой самой действительности; стрелки, отмеряющие художественное время, движутся куда свободнее, нежели стрелки тех часов, что отсчитывают минуты повседневной жизни.
При всей своей внешней структурной дробности "Свет в августе" оказывается романом аналитическим. Фолкнер здесь пытается разобраться в потоках истории, не просто запечатлеть человеческое страдание, но понять смысл его и истоки. Отсюда и еще одна особенность поэтики этой книги: из нее во многом уходит мощная эмоциональная стихия "Шума и ярости", и это, конечно, ощущается как потеря.
Не вовсе уходит, правда, -- порой в стиль повествования властно врываются ноты, столь привычные уже по более раннему роману: "Поезд был скорый и не всегда останавливался в Джефферсоне. Он задержался ровно настолько, сколько надо было, чтобы выпустить двух собак: тысяча тонн дорогих и замысловатых изделий из металла со свирепым сверканием и грохотом ворвались и уткнулись в почти оглушительную тишину, наполненную пустячными людскими звуками, чтобы изрыгнуть двух поджарых раболепных призраков, чьи вислоухие кроткие лица печально и приниженно смотрели на усталые бледные лица людей, которые почти не спали с позапрошлой ночи и окружили собак в каком-то жутком и бессильном нетерпении" (описывается прибытие полицейских ищеек, которые должны были взять след сбежавшего Кристмаса).
И все же чаще всего, послушная художественной задаче книги, экспрессия уступает место упорному, настойчивому, замедленному течению мысли. Так возникает особый стиль "Света в августе", попадая в который персонажи его внятно обнаруживают причины своих побед и поражений.
"Сыграв" свою роль, уходит Джо Кристмас, и тогда (хоть возникал он в сюжете и раньше) авторским вниманием завладевает священник Гэйл Хайтауэр, рассказ о котором и отложен как раз до финала повествования -- дабы нравственное поражение этого персонажа с особенной резкостью выделилось на фоне крушения главного героя.
Кажется, историю священника можно уместить в одну фразу: униженный в глазах прихожан слишком вольным поведением жены, а затем ее самоубийством, он лишается кафедры в джефферсонской церкви и проводит дни свои в тягучих и возвышенных воспоминаниях о былом--утраченном, увы, -- величии Юга.
Но, конечно, простота эта видима, ибо, ощущая пустотелость, исчерпанность своего героя, автор в то же время и сострадает ему глубоко, искренне сочувствует попыткам выжить в неуютном, не приспособленном для человеческого счастья мире.
Эта вот сердечная близость и скрывается как раз в накале переживаний бывшего священника, в ослепительной яркости тех картин минувшего, что мелькают в его воображении. Он болезненно и сладко сознает, что единственное спасение -- "вернуться умирать туда, где... жизнь прекратилась раньше, чем началась". И мгновенно это "туда" материализуется в живых (для него -- живых) образах былого: "крики торжества и ужаса, топот копыт, деревья дыбятся в красном зареве, словно тоже застыв от ужаса, острые фронтоны домов -- как зазубренный край рвущейся земли".
Однако иллюзии не дано продлиться -- миражи прошлого постепенно сокращаются до формулы жизни: он "вырос и возмужал среди призраков и бок о бок с духом".
Социально-психологический тип времени, воплощенный в личности Гэйла Хайтауэра, для Фолкнера не нов. Не нова и идея, согласно которой зло современного существования может быть преодолено обращением к прошлому, к его мифам и героям. Все это уже было в "Сарторисе". Но хоть и немного времени прошло с поры его написания, взгляд художника стал и жестче и реалистичнее. Мисс Дженни покойно пребывала в состоянии созерцательства и элегических раздумий о былом; но для персонажа "Света в августе" форма неучастия в жизни оборачивается в конечном итоге бессилием преодолеть зло. В финале повествования две подспудно связанные сюжетные линии сливаются въяве -- и встреча эта оказывается трагической: Кристмаса убивают именно в доме Хайтауэра. Человек, всю жизнь стремившийся к покою и одиночеству, вдруг оказывается свидетелем преступления, которое он не в состоянии, хоть и пытается, предотвратить. А ведь, согласно фолкнеровскому этическому кодексу, и на свидетеля ложится бремя вины.
Путь отчуждения завел в тупик. Но художник неуступчиво продолжает поиски выхода, ищет силу, способную спасти человека.
Исчезают из поля действия Кристмас, Хайтауэр -- и в центре его возникает молодая женщина по имени Лина Гроув. Романного времени ей отведено немного: она показана только в самом начале книги и в самом ее конце. Бесхитростна, даже и банальна история этой героини: возлюбленный бросил ее беременной, и будущая мать отправляется на поиски отца ребенка. В финале же Лина появляется вновь, уже с младенцем на руках (название романа имеет символический смысл: в тех краях, по которым пролег путь героини, бытует поверье, что ребенок, родившийся в августе, счастливо осеняется неким божественным светом звезд).
Как раз в незатейливости истории Лины Гроув заключен, однако, высокий смысл, вовсе не совпадающий с сюжетными рамками.
"Они вытерпели" -- сказано в авторском комментарии к "Шуму и ярости" о Дилзи и ее соплеменниках. В образе Лины идея терпения, стойкости перед ударами судьбы как единственной духовной опоры человека в жизни находит завершенное воплощение.
Путешествие ее не имеет конца и начала: оно безостановочно, в высшем смысле бесцельно-- как круговращение природы. С самого же начала повествования Фолкнер подчеркивает -- опять-таки со всей ясностью -неизбывный этот характер ее движения: "...разматывается позади длинная однообразная череда мирных и неукоснительных смен дня и тьмы, сквозь которые она тащилась в одинаковых, неведомо чьих повозках, словно сквозь череду скрипоколесных велоухих аватар: вечное движение без продвижения на боку греческой вазы". В образе Лины для Фолкнера олицетворяется сама мать-земля, не подверженная в своем величественном спокойствии и неизменности никаким внешним влияниям, никаким человеческим вторжениям. Самый облик героини, выражение ее лица, застывшее навеки в "покое, мягкости, теплоте", отрицают всякую сознательную волю; ее ведет одна лишь вера в конечное добро. Только такая вера, убежден Фолкнер, вера непрекращающаяся, переносящая все превратности бытия, вернее, как бы и не замечающая их (недаром Лина так спокойно, с привычным, врожденным, наверное, стоицизмом реагирует на то, что утилитарная, так сказать, цель ее путешествия -- найти отца ребенка и начать с ним добропорядочную семейную жизнь -- осталась недостигнутой), только она поможет человеку выстоять и сохранить себя во враждебных условиях жизни. Посторонние - - фермеры, коммивояжеры, лавочники, -- встречающиеся героине на ее пути, могли полагать, что "мысли ее заняты Лукасом (бросившим ее. -- Н. А.) и приближающимся событием (рождением ребенка. -- Н. А.), на самом деле она тихо противится извечным предостережениям земли, чьим промыслом, милостью и бережливым уставом она живет".