Иное дело, что в "Сарторисе" не вполне явно чувствуется еще эмоциональная напряженность этого трагического противоречия, пожалуй, слишком легко все-таки Фолкнер разрешает иным из своих персонажей освободиться от бремени реальной истории, подменить ее мифом.

Вот герои "Шума и ярости" такой возможности лишены уже бесповоротно. Здесь стихия гибели берет свои права решительно, сообщая всему повествованию поразительный по силе, порой, кажется, и не контролируемый автором заряд страсти.

Возникнув, по известным словам автора, из сугубо зримой, пластической картинки -- "Кэдди взбирается на грушу, чтобы взглянуть в окно на бабушкины похороны, а Квентин, Джейсон, Бенджи и негры смотрят с земли на ее испачканные сзади штанишки",-- книга эта выросла в символ бытия со всеми его вечными проблемами: страдания, смерти, любви.

Композиция повествования сложна и запутанна. Действие первой его части относится к 1928 году, когда одного из членов компсоновского семейства -Квентина -- давно уже не было в живых, а другая -- Кэдди -- покинула родной дом; сюжет второй, когда как раз самые трагические события и происходили, разворачивается двумя десятками лет раньше, в третьей мы вновь переносимся на многие годы вперед. Только это хронологическое деление совершенно условно: прошлое настолько тесно переплетено с настоящим, что не вдруг и уловишь, о каком же именно времени идет речь в каждый данный момент, что есть причина и что следствие поступка, чем вызваны переживания и действия персонажей.

Да, разобраться во всем этом нелегко, но это дело терпения в конце концов. К тому же приходит на помощь автор, выделяя те фразы, которые относятся к прошлому, курсивом, и нередко проигрывая одни и те же сцены по нескольку раз: наблюдая их, глядя на их участников с разных временных точек зрения, читатель, хоть и не сразу, с трудом, начинает улавливать некие сквозные линии, организующие, стягивающие повествование в прочные узлы сюжета. Скажем, эпизод, в котором один из негров компсоновского семейства, по имени Ти-Пи, напился саспрелевой водки, возникает дважды: и в той части, время действия которой обозначено 7 апреля 1928 года, и в той, что датирована 2 июня 1910. Второй дубль как раз и позволяет не только установить, наконец, точный момент события, но и поясняет причины того драматизма, с каким оно, такое заурядное, житейское, описывается втором. Оказывается, пир случился по поводу свадьбы Кэдди, сама же свадьба и была, как становится ясно, едва ли не главной причиной всех бед, обрушившихся на героев книги: один, с уходом Кэдди, вообще лишается единственного смысла существования, другой не может примириться с тем, что вышла она за чужака, нувориша, принесшего на Юг ненавистный дух коммерции, третьему приходится расстаться с честолюбивыми мечтами занять прочное место в жизни: муж Кэдди обещал ему выгодное место в банке, но обещание потеряло силу, как только обнаружилось, кто Кэдди родила чужого ребенка.

Словом, сюжетные узлы в конце концов развязываются, туманные намеки, столь щедро разбросанные по тексту книги и относящиеся к истории одного южного семейства, обнаруживают свой смысл.

Но истинная сложность состоит в том, чтобы ощутить ту тонкую грань, на которой эта частная история обретает масштаб космический, начинает прогибаться под тяжестью фолкнеровских мыслей о человеческой судьбе и ее взаимоотношениях с историей.

Решить эту задачу необходимо, ибо иначе не поймешь ни истинного идейно-художественного смысла произведения, ни странной его, вызывающей поначалу даже раздражение, эстетики.

Жизненные истоки романа вполне очевидны. Даже и не разобравшись до конца в сумятице слов, сдвигах временных планов, потоках сознания персонажей, нетрудно понять, что перед нами -- как и в "Сарторисе"--картина гибели старого аристократического рода. Гибели и, так сказать, вполне материальной -- владетельному некогда семейству приходится продать местному гольф-клубу заливной луг, дабы оплатить учебу одного из сыновей в Гарварде и хоть сколько-нибудь прилично выдать замуж дочь, но, главным образом,-духовной: глава семьи, Джейсон Компсон-старший, спивается, у матери развивается жестокая ипохондрия, старший сын, Бенджи, -- идиот, Квентин, преследуемый тяжкими психологическими комплексами, кончает самоубийством, Кэдди -- морально конченный человек, и недаром, поясняя в автокомментарии к роману черты облика и биографии персонажей, автор упоминает, что впоследствии она стала любовницей немецкого генерала-нациста. Наконец, еще один представитель нового поколения Компсонов, Джейсон-младший, приспосабливается к торгашеским нравам буржуазных времен, его-то антижизнь и символизирует с совершенной окончательностью крах прежних нравственных идеалов.

Основываясь на сюжете книги, беря во внимание безусловную связь его с действительным историческим процессом: распад экономических, моральных, психологических норм старого Юга, нетрудно умозаключить о том, что написан роман с позиций реализма. Пожалуй, более всего убеждает в этом четвертая часть книги, где автор берет на себя роль непосредственного комментатора событий и где идея проклятия Юга выражена поэтому с большей очевидностью, чем прежде, когда она замутнялась болезненными переживаниями героев.

Все это звучит как будто и убедительно, но как-то слишком... удобно, и жаль, что авторы иных критических статей последнего времени, движимые совершенно понятным и обоснованным стремлением отвести от Фолкнера обвинения в модернизме, стали на этот путь. Все было много сложнее, столь четким истолкованиям фолкнеровская концепция человека и истории не поддается. Но даже на поверхности своей текст книги сопротивляется прочтению в одних только терминах истории Юга или хотя бы по преимуществу в этих терминах.

Легко обращают на себя внимание такие пассажи, в которых образ Времени -- вообще, Истории -- вообще выделяется в своем чистом виде. "Часы эти (говорит Квентин Компсон) дедовы, отец дал их мне со словами: "Дарю тебе, Квентин, сию гробницу всех надежд и устремлений; не лишено мучительной вероятности, что ты будешь пользоваться этими часами, постигая человеческий опыт "reducto ad absurdum", что удовольствует твои собственные нужды столь же мало, как нужды твоих деда и прадеда. Дарю не с тем, чтобы ты блюл время, а чтобы хоть иногда забывал о нем на миг-другой и не тратил весь свой пыл, тщась подчинить его себе. Ибо победить не дано человеку,-- сказал он.-- Даже и сразиться не дано. Дано лишь осознать на поле брани безрассудство свое и отчаяние; победа же -- иллюзия философов и дураков". Именно из таких вот элементов содержания "Шума и ярости" и выводили совсем недавно еще заключение об ущербности мировидения художника; однако этот вывод был заведомо неточен, ибо основывался на вырванном из контекста образе, к тому же не вполне характерном для поэтики романа. Общий закон, по которому строится его проза,-- иной: извлечение символического обобщения из детали предметной, пластической, совершенно конкретной.

"Продали луг... Белая рубашка неподвижна в развилке, в мерцающей тени. Колеса паутинноспицые. Под осевшим на рессоры кузовом мелькают копыта, проворно и четко, как игла вышивальщицы, и пролетка уменьшается без продвиженья -- так марионетка топчется на месте, а в это время ее быстро тянут за кулисы". Нам, пожалуй, нет и нужды ломать себе голову над тем, что за реальная картина былого мелькнула в воспаленной памяти Квентина -- прежде всего обращаешь внимание на готовность его к метафорическому обобщению осязаемо-зрительного, бытового образа. И даже мрачные формулы отчаянья и безысходности возникают чаще всего в атмосфере посюстороннего быта: "Такие дни бывают у нас дома в конце августа -- воздух тонок и свеж, как вот сегодня, и в нем что-то щемяще-родное, печальное. Человек -- это сумма климатов, в которых ему приходится жить. Человек -- это сумма того и сего. Задачка на смешанные дроби с грязью, длинно и нудно сводимая к неизменному нулю -- тупику страсти и праха". Поражает легкость, естественность, мгновенность возвышения от "здесь и сейчас" к уровню мировой всеобщности.