Глава третья
Перед тем как отправиться в столицу, я решил ненадолго съездить в свою родную деревню Уруа, расположенную милях в пятнадцати от Анаты. Мне нужно было кое о чем переговорить с отцом, а главное – я хотел отвезти Питера на время каникул к его родителям, как обещал им, когда брал мальчика к себе.
Питер не помнил себя от радости: он не был дома почти год и теперь приедет самостоятельным человеком, который сам зарабатывает себе на хлеб. В лавчонке Джошма он купил шелковый головной платок для матери и пачку табака для отца. Трогательные подарки, которые готовил своим мой слуга-мальчишка, получавший всего-то двадцать шиллинггов в месяц, лишний раз напомнили мне о том, что у меня в семье все обстоит иначе, и я невольно позавидовал ему. Мне некому покупать платки, ведь у меня нет матери, а делать подарки отцу – все равно что лить воду в высохший колодец.
Моя мать была у отца второй женой. Она умерла, родив меня, и в глазах своих соотечественников – таково наше поверье – я был злополучным, если не дурным ребенком. Отец мне этого никогда не говорил; правда, он вообще не особенно интересовался мною – у него было слишком много жен и детей. Но я был чутким ребенком и рано понял: что-то со мной не так. Первая жена отца, которую мы называли Мамой, растила меня наравне со своими детьми, и все же мне чего-то недоставало. Как-то раз, во время игры, я повздорил с одним из мальчишек, и он крикнул: «Ну ты, выродок! Погубил свою мать!» Так вот, значит, в чем было дело…
Я вовсе не хочу сказать, что был несчастливым или одиноким ребенком. Когда в семье такая орава ребят, в ней нет места для грусти и одиночества. К тому же справедливости ради нужно добавить, что отец никогда не позволял своим женам делать различие между родными детьми и неродными. У всех нас была только одна Мама; двух других жен отца (теперь их больше) их дети называли – мать, а остальных – мать такого-то или такой-то.
Правда, как только я достаточно подрос, чтобы вникнуть в смысл некоторых наших поговорок, мне стало ясно, что лучше бы умер я, а моя мать осталась жива. Когда соседи приходят утешить женщину, потерявшую новорожденного, они говорят, чтобы она осушила глаза, потому что лучше разлить воду, чем расколоть кувшин. При этом подразумевается, ч-то целый кувшин всегда можно снова наполнить водой.
Мой отец был окружным толмачом. В те времена, когда никто не понимал пи слова на языке белых, окружной комиссар был верховным божеством, а толмач – божком помельче, передававшим ему молитвы и жертвоприношения простых смертных. Всякий разумный проситель понимал, что божка нужно умилостивить и ублажить – только тогда он будет ходатайствовать за тебя перед владыкой небес.
Поэтому толмачи были в то время могущественны и очень богаты, их все знали и многие ненавидели. Повсюду, где чувствовалась власть окружного комиссара – а не было уголка, где бы она не чувствовалась, – имя толмача внушало страх и трепет.
Мы росли в уверенности, что мир полон врагов. У пас в доме и во дворе были развешаны амулеты, охраняющие от дурного глаза. Помнится, один такой амулет висел у нас над входом, но самый большой был запрятан в пустой тыкве в спальне у отца. Детям не разрешалось входить в эту комнату, да к тому же она всегда была заперта на ключ. Нам строго-настрого запрещали заходить в такие-то дома и принимать угощение от таких-то людей.
Но и друзей у пас тоже было немало. Нам приносили дары: коз, овец, кур, батат, кувшины пальмового вина и бутылки с европейскими напитками. Люди отдавали нам в услужение своих сыновей и их будущих невест, чтобы они обучались у нас вести хозяйство на современный лад. Несмотря на многочисленность пашей семьи, у нас в доме всегда было мясо. Помню время, когда отец каждую субботу резал козу, а ведь большинство семей мяса не видели годами. Неудивительно, что столь явное свидетельство богатства вызывало у соседей зависть и недоброжелательство.
Но я тогда еще понятия но имел, как ненавистен может быть толмач; мне довелось это узнать лишь несколько лет спустя. Я уже учился в средней школе. Наступили рождественские каникулы; до дома было далеко, а оставаться в школе не хотелось, и вот я согласился погостить у своего приятеля, жившего всего в четырех-пяти милях от школы. Его родители очень обрадовались нам, и мать тотчас побежала варить батат.
После ужина отец моего приятеля вышел купить себе табаку, но очень скоро вернулся и, к моему удивлению, попросил сына повторить, как меня зовут.
– Одили Самалу.
– Из какой деревни?
Голос отца звучал тревожно и настороженно. Мне стало не по себе.
– Уруа, сэр, – ответил я.
– Вот как, – холодно произнес он. – А кто твой отец?
– Хезекиа Самалу, – сказал я и тут же добавил: – Бывший окружной толмач.
Уж лучше сказать все сразу, решил я, и покончить с расспросами.
– В таком случае ты не можешь оставаться у меня в доме, – заявил он тем спокойным и ровным топом, который, по понятиям моего народа, надлежит сохранять солидному человеку в критическую минуту, когда всякая мелкота или женщины могут себе позволить кипятиться и шуметь.
– Но почему же, папа? Что он сделал? – вскричал мой друг.
– Ты слышал, что я сказал. Ты пи в чем не виноват, мой сын, и ты, мальчик, тоже, но сыну Хезекиа Самалу нет места под моей крышей. – Он взглянул в окно и добавил: – Сейчас еще светло, ты успеешь вернуться в школу.
Вероятно, я так никогда и не узнаю, какое зло причинил этому человеку мой отец.
Приехав домой на следующие каникулы, я пытался расспросить об атом отца, но в ответ он лишь накричал на меня: я должен сидеть за книгами и учиться, а не шляться по чужим людям, как бездомный бродяга, не для того он посылал меня в школу.
Мне было пятнадцать, и прошло еще много лет, прежде чем я научился разговаривать с отцом. Мне следовало сказать ему тогда, что никуда он меня не посылал, а учился я в школе потому, что сумел добиться стипендии; и в университет я попал точно так же.
Беда в том, что моего отца обуревало желание иметь как можно больше жен и детей, вернее, детей и жен. Сейчас у него пять жен, младшая еще совсем девочка – он женился на ней в прошлом году, а ему уже но меньше шестидесяти восьми, если не все семьдесят. Он получает скромную пенсию, и ему хватало бы на жизнь, не будь у него тридцати пяти детей. Разумеется, он даже не пытается прокормить семью. Каждая из жен изворачивается как может. Старшим женам живется не так уж плохо: им помогают их взрослые дети; но младшим, чтобы платить за обучение детей, приходится заниматься огородничеством и мелкой торговлей. У отца только и забот, что покупать себе каждое утро кувшин пальмового вина да время от времени бутылку виски. Не так давно он вдруг ударился в политику и стал председателем местной организации ПНС.
Самая крупная моя стычка с отцом произошла года полтора назад: я сказал ему в глаза, что брать себе в дом пятую жену – чистое безумие, что он думает только о себе. Конечно, мне не следовало этого говорить. Ведь смысл моего замечания сводился к тому, что ему уже недолго осталось жить, а напоминать об этом неделикатно и невеликодушно. Если бы не вмешалась Мама, он, наверное, проклял бы меня, но в конце концов все ограничилось клятвой, что он никогда не возьмет у меня ни пенни, потому что он ведь должен думать и обо мне! Мама уговорила меня кончить дело миром и на коленях просить у отца прощения. Искупительной жертвой послужили две бутылки «Белой лошади» и бутылка мартеля. Теперь между нами формально был мир, и я собирался поделиться с отцом своими планами относительно моего образования. Впрочем, я заранее знал все, что он мне ответит: обязательно скажет, что я и без того достаточно учен и что все важные шишки у нас в стране – министры, деловые люди, члены парламента – учились вдвое меньше, чем я. И еще он в который раз скажет, чтобы я бросил преподавание, «это дурацкое занятие», и приискал бы себе какое-нибудь приличное место на государственной службе да обзавелся машиной.