Изменить стиль страницы

— Для вас, господин де Бержерак, если вы достаточно благочестивы и, надеемся, отреклись от былого вольнодумства, брат ваш всегда должен жить в вашей памяти. И вам надлежит, — поучал старший монах, — делиться с ним всем своим достоянием, как с живым, ибо он жив в думах монастыря, коему завещано представлять его и после кончины.

— Слушайте, вы, разбойники в рясах! Не думайте, что, запугав мою покорную мать зловещей тенью своего ордена, вы сможете в моем присутствии грабить ее семью!

— Ваш жалкий вид, почтенный господин де Бержерак, — ехидно заметил Максимилиан-старший, — не говорит в пользу того, что господь бог благоволит к вам и простил ваши прегрешения. И потому пристало ли вам, вольнодумцу и противнику церкви, после ниспосланного вам наказания так говорить с ее служителями?

— Вон отсюда! — заревел Савиньон. — Я дал клятву не вынимать шпагу из ножен, но я расправлюсь с вами обоими шпагой в ножнах, уподобив ее палке! Вон отсюда! Или вы забыли, как я угостил монастырских крыс у костра близ Нельской башни?

Монахи в страхе вскочили, подбирая сутаны. Вид разгневанного скелета был ужасен, им на миг показалось, что это выходец с того света грозит им.

— Знайте, жадные стервятники, прижившиеся под церковной крышей, что никогда вам не видать ни одного отцовского пистоля. А вот мой пистолет вы можете узреть, благо клятва моя распространяется лишь на шпагу, а не на пистолеты!

Жадные «монастырские крысы», бормоча проклятия и грозя гневом ордена Иисуса, поспешили убраться из дома де Бержераков.

Глава вторая

ПОДМОСТКИ

Савиньон Сирано де Бержерак, оправившийся заботами матери от пагубных последствий лечения н уж не столь похожий на живого мертвеца, даже снова с густой шевелюрой, правда, принадлежащей теперь парику, какие стали входить в моду после полысения Людовика XIII, появился в так знакомом ему трактире Латинского квартала.

Дубовая стойка и за ней все тот же, казалось, нестареющий трактирщик в заношенном белом переднике, с тараканьими усами на длинном, как перевернутая бутылка, лице; грубо сколоченные из досок столы и такие же скамьи при них; шумные посетители, преимущественно студенты, художники, поэты.

Сирано невольно передернул плечами. Волна пережитого накатилась на него. Но он пересилил себя. Нет! Не для того он явился сюда, чтобы снова впасть в отчаянье! Он не просто член общества доброносцев, он еще и человек, побывавший (во сне ли, наяву ли!) на Солярии, познав там иной мир, могущий послужить примером людям, и жизнь его отныне должна быть посвящена выполнению долга, завещанного незабвенным учителем, Демонием — Тристаном!

Сирано привычно тряхнул кудрями (на этот раз парика!), оглядывая помещение.

Кисло пахло пролитым вином и дешевой кухней. Кто-то из посетителей читал стихи или пел, кто-то спорил, а то и просто горланил.

Сирано сел за свободный столик и заказал вина. Официант в кожаном переднике, ловкий малый с наглыми глазами, плавным картинным движением поставил перед ним кувшин вина и, как было заказано, две кружки, очевидно, еще для одного посетителя.

А вот и он — старый приятель Савиньона Жан Поклен, взявший себе сценическое имя Мольера. Войдя в трактир, он печальными глазами искал Сирано.

Этот взор как-то не вязался с элегантной видной фигурой человека со свободными манерами, присущими странствующему актеру, способному играть сегодня разбойника, а завтра вельможу или коронованную особу.

Мольер увидел Сирано и подошел к нему. Они обнялись и сели за стол.

Сирано внимательно оглядывал былого соученика по приватным лекциям гонимого иезуитами профессора Гассенди.

— Я думал, ты веселее, — заметил он.

— Я веселю других своей печалью, — ответил Мольер.

— Печалью?

— Да, грущу о судьбах горестных людей! Но не во мне дело.

— Начнем с тебя, поскольку успех мной задуманного зависит от благополучия твоего.

Мольер пожал плечами:

— Играю, как комедиант, пишу комедии, как поэт, а вернее, как живописец с окружающей меня натуры.

— Как? Без греческих богов, без римских матрон? Без всем знакомых масок?

— Стремлюсь не просто смешить людей, а выставляю на посмешище их пороки. Ведь люди готовы прослыть скорее дурными, чем казаться смешными.

— Согласен с тобой, Жан, и сам готов идти таким путем.

— Я помню, как ты высмеял в своей юношеской комедии педантов, уродовавших воспитанием молодых людей.

— Меня освистали церковные приспешники.

— Церковь — это крепость зла. Ее не просто взять штурмом, Я в своей комедии о лицемерах принужден прикрыться поклоном в сторону «монарха — врага обмана!». Как не быть мне печальным, веселя других, если я предвижу, что попы постараются лишить меня даже гроба. Ведь нас, актеров, как бы ни был популярен театр во Франции, не считают за людей и хоронить готовы как собак.

— Но окружают вниманием даже при дворе.

— Вниманием, а не уважением. Что я для них, для знатных? Мольер? Сын придворного камердинера Поклена? Не граф и не маркиз, способный становиться ими лишь на сцене!

— Чтобы они увидели в тебе самих себя.

— Нет! Только не себя! Скорее своего соседа по театральному креслу, чтоб посмеяться вдоволь над ним, по никак не над собой! Однако перейдем к тебе. Ты пострадал от медицины?

— Пожалуй, да.

— Они у меня на прицеле, невежественные каннибалы, именуемые лекарями, первые помощники смерти! Они даже не знают строения человеческого организма. Попы запрещают им резать трупы, и врачам достаются или казненные, или покойники, похищенные с кладбищ. Немудрено, что студентов-медиков вместо понятий о человеческом теле учат проведению диспутов о том, сколько раз в месяц полезно напиваться до скотского состояния.

— Ты зол на лекарей?

— Не больше, чем на других невежд.

— Как раз на них я и хочу обрушиться, но не комедией на этот раз, а трагедией, поставить которую в театре и прошу тебя помочь.

— Трагедией? Вот как? Я знаю твои ядовитые памфлеты и ждал от тебя чего-нибудь в этом роде. Хочешь трагедией высмеивать невежд?

— Нет! Показывать их во весь их «исторический рост»!

— История?

— Да, столетняя — «Смерть Агриппы».

— Этого чародея, колдуна, как принято считать?

— Ученого, еще в прошлом веке поднявшегося выше всех, осмелившегося признать за женщиной права, равные мужским, получившего в своих колбах вещества, никому дотоле не неизвестные!

— Но не золото же!

— Он получил нечто более ценное, заложив основы науки будущего, которая в грядущем перевернет весь мир!

— Ты замахнулся на невежество, но средоточие его — все та же церковь. Берегись!

— Прямо я ее не затрону. Мой Агриппа, правда, преследуемый монахами, светлый гуманист Корнелиус-Генрих Неттесгеймский, профессор, врач, философ, потрясший всех трактатом «о недостоверности и тщете наук»!

— Он отрицал науки?

— Нет! Лжемудрецов, которые считают, что то, чего они не знают, существовать не может! И будто не результат опыта достоверен, а лишь мнение авторитета! Вот это я и покажу со сцены, чтоб у людей сердца заныли!

— Браво! Но, берясь за трагедию, ты вступаешь в соперничество с самим Корнелем.

— Сирано, как ты знаешь, не страшился никого! Предвидя критику адептов, я заранее парирую возможные удары, соблюдая все три единства: места, действия и времени, уложив все события в двадцать четыре часа.

— Твоей трагедии не хватает еще одного единства.

— Какого?

— Денег. Без них, мой друг, трагедию не поставишь.

— У меня есть меценат, герцог д’Ашперон. Он обещал помочь.

— Тогда другое дело! Но ты откройся мне. Когда я обличаю пороки, я их вижу вокруг. А ты? Веришь ли ты, подобно своему герою, в «недостоверность и тщету наук»?

— Еще бы! — усмехнулся Сирано, подумав о Солярии и той высоте знаний, с которой современные ему научные взгляды кажутся непроходимым невежеством. Сирано было нелегко выбрать способ осуждения этого невежества, полня заветы Тристана.