• «
  • 1
  • 2
  • 3

Набоков Владимир

Лебеда

Владимир Набоков

Лебеда

Просторнейшей комнатой в особняке была библиотека. Туда, перед отъездом в школу, Путя заходил поздороваться с отцом. Шаркание и стальное трепетание. Отец каждое утро фехтовал с м-сье Маскара, маленьким, пожилым французом, сделанным из гуттаперчи и черной щетины. По воскресеньям Маскара преподавал Путе гимнастику и бокс, но, страдая животом, прерывал занятия,-- потайными ходами, ущельями книжных шкапов, дремучими коридорами, удалялся на полчаса в нужное место,-- а Путя с огромными боевыми рукавицами на тоненьких потных кистях, ждал, развалясь в кожаном кресле, слушал легкое жужжание тишины и моргал, стараясь не заснуть. Свет электрических ламп, по-утреннему глухой и желтый, озарял наканифоленный линолеум, полки вдоль стен, беззащитные спины тесно уткнувшихся книг и черную виселицу грушевидного punching-ball'а. За цельными окнами, с однообразной, бесплодной грацией, валил мягкий и медленный снег.

Недавно, в школе, географ Березовский (автор брошюры "Чао-Сан, страна утра. Корея и корейцы. С тринадцатью рисунками и картой в тексте"), пощипывая темную бородку, ненароком и некстати объявил при всем классе, что он и Путя берут у Маскара частные уроки бокса. Все уставились на Путю. От смущения его лицо сделалось ярким и даже как бы одутловатым. На перемене Щукин, самый сильный, грубый и отсталый в классе, подошел и, осклабясь, сказал: "Ну-ка, покажи бокс". "Оставь",-- тихо ответил Путя. Щукин засопел и дал ему под микитки. Путя обиделся и прямым ударом, как учил француз, разбил Щукину нос. Удивленная пауза, кровь, зарумянившийся платок. Оправившись от удивления, Щукин навалился на Путю и, молча, его заломал. Однако, несмотря на боль во всем теле, Путя остался доволен. Кровь из щу-кинского носа продолжала идти на уроке естествознания, остановилась на арифметике и снова пошла на 3аконе Бо-жием. Путя наблюдал с тихим интересом.

В ту зиму его мать уехала в Ментону с Марой, которая полагала, что умирает от чахотки. Без сестры, довольно язвительной и пристаючей молодой женщины, было скорее приятно, но вот с отсутствием матери Путя никак свыкнуться не мог, скучал чрезвычайно, особенно по вечерам. Отца он видел мало. Отец был занят в учреждении, называемом Думой, где однажды обвалился потолок. Были еще фракции, то есть сборища, на которых, вероятно, все во фраках. Очень часто приходилось обедать отдельно, наверху, вместе с мисс Шелдон, черноволосой, светлоглазой, в просторной блузе и вязаном поперечно-полосатом галстуке,-- а внизу, около чудовищно разбухших вешалок, скоплялась добрая сотня галош, и если пробраться оттуда в комнату с шелковым турецким диваном, можно было вдруг услышать (когда лакей где-то в глубине отворял дверь) нестройный шум, зоологический гомон и далекий, но ясный голос отца.

Как-то, в сумрачное ноябрьское утро, Дима Корф, путин сосед по парте, вынул из пегого ранца и протянул Путе иллюстрированный листок. На одной из первых страниц зеленела карикатура на путиного отца, снабженная стихотворением. Путя скользнул глазами по строкам и выхватил из середины: "Как джентльмен, он предлагал револьвер, шпагу иль кинжал". "Это правда?" -- спросил Дима шепотом (только что начался урок). "Что правда?" -- прошептал Путя. "Потише там",-- вмешался Алексей Мартынович, учитель русского языка, мужиковатый, гугнивый, с безымянной и неопрятной растительностью над кривою губой и знаменитыми ногами в винтоподобных штанах: когда он шел, ноги у него завивались,-- он ставил правую ступню туда, куда полагалось попасть левой, и наоборот,-- но ходил все же весьма шибко. Теперь он сидел у стола и перелистывал записную книжку; затем глаза его устремились на далекую парту, из-за которой, как деревцо, вырастающее от взгляда факира, уже поднимался Щукин.

"Что правда?" -- тихо повторил Путя, держа на коленях журнальчик и косясь на Диму. Дима чуть подвинулся к нему. Между тем, Щукин, бритоголовый, в черной саржевой косоворотке, начинал в третий раз с какой-то безнадежной бодростью: "Муму"... Произведение Тургенева "Муму"... "Насчет твоего папы",-- вполголоса ответил Дима. Алексей Мартынович с размаху хлопнул "Живым Словом" по столу, так что подскочила вставка и воткнулась пером в пол. "Что это, в самом .деле... шептуны... что это...-- неразборчиво, плюясь и шипя, заговорил он.-Встать, встать... Корф... Шишков... Что это такое... что это вы там?" Он подошел и ловко схватил журнальчик. "Гадость читаете, садитесь, садитесь... гадости..." Добычу свою он положил в портфель.

Потом был вызван Путя. Алексей Мартынович диктовал, а Путя писал на доске; "...поросший кашкою и цепкой ли бедой..." Окрик,-- такой окрик, что Путя выронил мел. "Какая там "беда"... Откуда ты взял беду? Лебеда, а не беда... Где твои мысли витают? Садись... Садись..."

"Ну что, это правда?" -- прошептал Дима, улучив мгновение. Путя притворился, что не слышит. Его пронизывала дрожь, которую он не мог остановить; в ушах повторялась строка о револьвере, шпаге и кинжале; в глазах стояло карикатурное изображение отца, угловатое, бледно-зеленое, причем, зелень в одном месте переступала через контур, а в другом не дошла,-- небрежность цветного отпечатка. Только что, перед отъездом в школу,-шаркание и стальное трепетание... Отец и француз -- в толстых нагрудниках, в решетчатых масках... Все было, как обычно,-картавые вскрики француза,-- Вапег! Котрег! -- сильные Д1вижения отца, мигание и треск рапир. Он остановился; дыша и улыбаясь, снял выпуклую решетку с мокрого, розового лица.

Урок кончился. Алексей Мартынович унес с собой журнальчик. Путя сидел, бледный, как мел, поднимая и опуская крышку парты. С почтительным любопытством его окружали, теснили, требовали подробностей. Он ничего не знал, и сам старался из расспросов узнать что-нибудь. Выходило так: депутат Туманский задел честь его отца, и отец вызвал Туманского на дуэль.

Прошли, влачась, еще два урока, затем была большая перемена, играли на дворе в снежки, и Путя стал почему-то начинять комья снега мерзлой землей, чего прежде никогда не делал. На следующем уроке немец Нуссбаум разорался на Щукина (которому в тот день не везло), и тогда Путя почувствовал спазму в горле, и, чтобы не расплакаться при всех, отпросился в уборную. Там, около умывальника, одиноко висело донельзя замаранное, донельзя склизкое полотенце,-- вернее, труп полотенца, прошедшего через множество мокрых, мнущих торопливых рук. Путя с минуту смотрелся в зеркало,-- лучший способ не дать лицу расплыться в гримасу плача.