Изменить стиль страницы

Евгений Шварц писал в дневнике:

«Юрий Николаевич Тынянов был удивительнее своих книг. Когда он читал вслух стихи, в нём угадывалась та сила понимания, которую не передать в литературоведческих трудах. Его собственное, личное, связанное с глубоко его ранившими превратностями судьбы, понимание Кюхельбекера, Грибоедова, Пушкина — тоже было сложнее и удивительнее, чем выразилось в его книгах. Я познакомился с ним, когда он был здоров и счастливо влюблён в молодую женщину. С ней мимоходом, не придавая этому значения, разлучил его грубый парень Шкловский. И она горевала об этом до самой смерти, а вечный мальчик Тынянов попросту был убит. Это бывает, бывает. Юрий Николаевич был особенным, редким существом. Измена, даже мимолётная, случайная, от досады, имела для него такое значение, которое взрослому Шкловскому и не снилось.

Когда я Юрия Николаевича видел в последний раз, он всё так же по-прежнему походил на лицейский портрет Пушкина, был строен, как мальчик, но здоровье ушло навеки, безнадёжная болезнь победила, притушила победительный, праздничный блеск его ума, его единственного, трогательного собственного знания. И больше я о нём не буду писать. Не хочется рассказывать о нём трезво. Не тот человек».

Писатель Каверин не просто был в родстве с Тыняновым. Они были женаты на сёстрах друг друга — это была, по сути, одна семья. Каверин рассказывал, что когда он ещё юношей девятнадцати лет решил побриться, то Тынянов отнёсся к этому очень серьёзно. Он прочёл будущему писателю Каверину лекцию о том, какое значение имеет борода в культуре Востока и когда начали бриться на Западе. Он рассказывал родственнику и младшему другу, как надо править бритву на ремне и как делать мыльную пену, и между делом рассказывал, какие объяснения есть тому, что у китайцев не растёт борода.

Ну а потом всмотрелся в юношу перед собой и с мнимым удивлением спросил:

— Да где, собственно, у тебя борода?

Это история важная — потому что она, с одной стороны, про живую, весёлую науку, а с другой — про то, что Тынянов был вообще весёлым человеком, любителем розыгрышей и умного веселья.

Лидия Гинзбург написала про него в воспоминаниях «Тынянов-учёный»: «Тынянов-учёный, рано уступив дорогу Тынянову-романисту, не реализовал до конца запас своих мыслей. Он написал меньше, чем продумал».

Дальше она пишет:

«…Друзья (Каверин, Степанов, К. Чуковский) вспоминают об особом артистизме, отличавшем Тынянова в науке и Тынянова в быту, — с его имитациями окружающих, с его рассказами в лицах о людях далёкого прошлого, рассказами столь непосредственными и личными, как если бы и это были люди сегодняшнего его окружения. Но Тынянов в быту был не только артистичен; в частном с ним разговоре — на разные темы — мы узнавали всё то же напряжённое наблюдение, неожиданные ходы резко аналитической мысли.

Есть учёные разного типа, Тынянов по всему своему складу был изобретателем, открывателем. Помню, как на научных заседаниях, обсуждениях мы ждали, когда же заговорит Тынянов; иногда он долго молчал. Ждали поворота. Вот он заговорит, и факты переместятся, предстанут в новом соотношении, непредвиденном и очень точном.

Он и писал только тогда, когда сознавал эту возможность открытия, поворота. Это относится и к большим его работам (относительно большим — он был немногословен), и к статьям даже самым кратким. В работах Тынянова всегда есть своего рода научный сюжет, развязка, решение задачи. Но отнюдь не в порядке игры ума, парадоксов. Всё, напротив того, питается упорной черновой работой. Подготовительную работу Тынянов не обрушивал на читателя. Читатель видел совсем другое — незаменимую связь изучения литературы с самой литературой, с артистическим пониманием литературы прошлых лет, с острым интересом к проблематике литературы современной. Читатель безошибочно чувствовал, что этот учёный — сам участник литературного процесса 20–30-х годов».

Итак, писатель любил жизнь.

Жизнь его однако же не баловала. Биография Тынянова трагична, но это трагедия не того привычного для наблюдателя из других времён шаблона, который ведёт хорошего писателя к гибели в сталинском застенке. Тынянов был хоть и руган, но популярен. Не ввергнут в узилище, а награждён орденом — но он знал, что смертельно болен, знал много лет, и болезнь то отпускала его к работе, то снова брала своё.

За счастливое десятилетие 1920-х Тынянов написал книги о Достоевском и Гоголе, исследование «Проблема стихотворного языка», знаменитый сборник статей о литературе XIX века «Архаисты и новаторы», а также свою прозу. В двадцатые подвижные годы он писал о Кюхле и близоруком дипломате. В тяжёлые ртутной тяжестью 1930-е Тынянов писал роман о Пушкине — и вместе эти книги выглядят как вершины горного хребта, торчащие из тумана, — между ними должны были быть перемычки из книг, но на эти книги не хватило времени.

Он написал многое о литературной эволюции и литературе факта — и это было потом использовано его учениками, шедшими вослед.

Но среди миллионов читателей Тынянов знаменит своей исторической прозой.

И это справедливо.

Но мы можем извлечь куда больше пользы из обдумывания его фигуры, если не разделять Тынянова-критика, Тынянова-теоретика и Тынянова-писателя.

Они тогда были все такие — литературу мешали с журналистикой, а их обеих с теорией. Так всегда бывает в моменты революции, когда общество перемешивается быстро и насильно. На вспаханной несчастьем земле, среди страданий вырастают удивительные цветы нового искусства. Впрочем, фраза эта пафосная, прочь её, прочь.

Итак, Тынянов триедин, но даже в самой своей доступной ипостаси — исторического романиста — он вовсе не тот, кем кажется. Школьный список внеклассного чтения врёт — Тынянов не просто исторический романист, не описатель, он создаёт свой мир, а не буквально следует документу, он находится в особых отношениях с деталями и обстоятельствами.

Хотим мы того или нет, но исторический факт — нечто загадочное, вроде единорога в описании Борхеса. Мы знаем войну 1812 года по роману «Война и мир». Мы знаем историю декабристов из «Кюхли» Тынянова — и из него же вырос фильм «Звезда пленительного счастья», по которому историю декабристов знают те, кому лень читать.

Роман «Кюхля» Тынянов написал в 1925 году, через три года создал «Смерть Вазир-Мухтара», а потом приступил к роману «Пушкин».

В этот список вклиниваются рассказ «Подпоручик Киже», написанный в 1927-м, и повесть «Восковая персона», опубликованная в 1930-м. Эти истории из времён Павла I и Петра Великого похожи на предисловие ко времени декабристов — Кюхельбекер, Грибоедов, Пушкин. Люди двадцатых годов XIX века с их прыгающей походкой, люди, которых тридцатые годы обкладывают, как егеря стаю жмущихся друг к другу волков. История повторилась ровно через век — в те же десятилетия. В тридцатые годы XX века чуть состарившихся сторонников «формального метода», иначе говоря, формалистов обкладывали новые охотники — постепенно сжимая кольцо.

В «Сентиментальном путешествии» Шкловский пишет, как ему рассказывают про недавно случившийся взрыв у железной дороги:

«После взрыва солдаты, окружённые врагами, ждущие подвижного состава, занялись тем, что собирали и составляли из кусков разорванные тела товарищей.

Собирали долго.

Конечно, части тела у многих перемешали.

Один офицер подошёл к длинному ряду положенных трупов.

Крайний покойник был собран из оставшихся частей.

Это было туловище крупного человека. К нему была приставлена маленькая голова, и на груди лежали маленькие, неровные руки, обе левые.

Офицер смотрел довольно долго, потом сел на землю и стал хохотать… хохотать… хохотать…»{150}

Есть иная, при этом одна из самых знаменитых сцен новой русской литературы:

«Ночью были посланы люди к дому российского посольства, которое зияло дырами.

В руках у них были фонари и заступы.

Начальствовал ими Хосров-хан, шахский евнух.

Русское правительство требовало выдачи тела Вазир-Мухтара.

Хосров-хан велел копать ров. Вскоре обнаружились чёрные, полусгнившие тела и части тел. Их выбрасывали на поверхность рва, и они лежали рядом, похожие друг на друга, как будто под одним нумером изготовила их одна фабрика. Только у одних не хватало рук, у других ног, а были и вовсе безыменные, не имевшие названия предметы.

<…> Когда Хосров-хан и купцы наклонились над не имевшими названия предметами, когда фонарь осветил их цвет и состояние, они отшатнулись и поняли: ничего не узнать.

Хосров-хан растерялся.

Он велел рыть дальше, перейти на улицу и вскопать канаву.

Предметы прибывали. В канаве нашли, наконец, руку не совсем обычную. Когда фонарь наклонился над нею, она ударила в него светящейся точкой. Хосров-хан вгляделся и увидел бриллиантовый перстень. Он велел отложить руку в сторону.

— Аветис Кузинян, — сказал он старому купцу, — узнай теперь, пожалуйста, Вазир-Мухтара.

Старый купец взял ещё раз фонарь и снова обошёл мертвецов. Вместе с ним ходили и другие купцы.

— Невозможно узнать, — сказал один из них, наконец, и все остановились.

— Что же нам делать? — спросил Хосров-хан и сильно побледнел.

Аветис Кузинян всё ещё ходил с фонарём и всматривался. Потом он подошёл к Хосров-хану. Он был старый купец из Тифлиса, знавший, что такое товар и как его продают.

— Тебе поручил шах отыскать Грибоеда? — спросил он евнуха по-армянски.

И в первый раз прозвучало имя: Грибоед.

— Так, значит, — продолжал старый Аветис Кузинян, — дело не в человеке, а дело в имени.

Хосров-хан ещё не понимал.

— Не всё ли равно, — сказал тогда старик, — не всё ли равно, кто будет лежать здесь и кто там? Там должно лежать его имя, и ты возьми здесь то, что более всего подходит к этому имени. Этот однорукий, — он указал куда-то пальцем, — лучше всего сохранился, и его меньше всего били. Цвета его волос разобрать нельзя. Возьми его и прибавь руку с перстнем, и тогда у тебя получится Грибоед.

Однорукого взяли, руку приложили. Получился Грибоед.

Грибоеда положили в простой дощатый ящик. Его отвезли в армянскую церковь, там его отпели, и там он лежал неделю. Потом взяли тахтреван, наполнили два мешка соломой и установили ящик между двумя мешками, потому что нельзя вьючить ни лошадь, ни осла, ни вола только мёртвым»{151}.