Изменить стиль страницы

— Он удивительно человечный человек, — говорила N., — он способен серьёзно интересоваться, ем ли я в достаточном количестве масло, хотя он никогда меня не любил.

В Москве бывали вечера, когда я шла к В. Б. согреваться разговорами о Вяземском и Матвее Комарове. Я думала о Матвее Комарове и о том, как соблазнительна деликатность человека, известного буйством всей России. Это бывало соблазнительно до поползновений попросить у него денег взаймы или сказать ему о том, что холодно жить. Впрочем, эти поползновения никогда не осуществлялись»{147}.

Профессор Ложкин в это время едет в провинциальный город к гимназическому другу доктору Нейгаузу, но, поняв, что подлинного бегства не получилось, возвращается в Ленинград. Там начинается наводнение, и вымокшего профессора спасает Халдей Халдеевич. Братья мирятся, и их четвертьвековая ссора завершается.

Ложкин спешит домой, но заболевшая в его отсутствие жена уже умирает.

Ложкин возвращается к своей прежней работе.

А вместо ожидаемого Драгоманова появляется студент Леман. Драгоманов опаздывает на доклад в Институте восточных языков, а потом оказывается, что и вовсе туда не придёт. Сумасшедший студент Леман зачитывает доклад Драгоманова «О рационализации речевого пространства». В докладе предлагается «разбить человеческую речь на группы по профессиональным и социальным признакам» и «между группами провести строгие границы, нарушение которых следует облагать соответствующим штрафом». Постепенно все понимают, что это изощрённое издевательство. Лингвистический доклад читается унылым монотонным голосом, и скандал разражается не сразу.

Наконец, Леман произносит, читая по тексту Драгоманова:

«В заключение — покорнейшая просьба ко всем присутствующим здесь действительным членам, научным сотрудникам и аспирантам. В 1917 году у меня… (Стало быть, у профессора Драгоманова, — добавил в скобках Леман.) — пропала рукопись под названием „О психофизических особенностях говора профессоров и преподавателей Петербургского, Петроградского и впоследствии Ленинградского университета“ размером в восемь печатных листов, напечатанная на печатной машинке „Адлер“. А также пропала и сама печатная машинка „Адлер“. Нашедших или знающих что-либо о местопребывании машинки просят доставить о ней сведения за приличное вознаграждение».

Эта картина впечатляюща — монотонное чтение при нарастающем возмущении зала.

Вот, кстати, цитата из мемуаров Осипа Пржецлавского[73] «Калейдоскоп воспоминаний Ципринуса», собственно и писавшего под псевдонимом Ципринус:

«В один из <18>50-х годов назначен был в университете торжественный акт для закрытия учебного года перед каникулами. На этот раз была объявлена прощальная диссертация проф. Сенковского „О древности имени русского“. Собралось много почётных лиц, в том числе были министр народного просвещения князь Ширинский-Шихматов, один из архиереев, попечитель учебного округа, члены Академии наук и два или три сенатора; известные в то время писатели и учёные были также в полном комплекте. Ректор и все профессора — в парадных мундирах.

Собрание происходило в большом университетском зале, сам этот зал и даже хоры были полны.

По прочтении акта, у пюпитра, перед рядами кресел, стал какой-то господин, немец, и заявил, что он адъюнкт профессора Сенковского, что последний нездоров и диссертацию свою поручил прочитать ему. Все слушали с напряжённым вниманием, так как Сенковский был в то время ещё в полном блеске своей писательской славы.

С первых же страниц было видно, что положения свои автор основывает на этимологии собственных имён, названий стран, городов, рек и самих народов. Все удивлялись этому, помня, как часто Сенковский в своей „Библиотеке для чтения“ издевался над неудачными словопроизводными опытами и даже над этимологией вообще.

Всё же это только как прелюдия вело к тому, что славянская нация и во главе её русское племя есть первенствующее между народами, как самое древнее; что вся Европа и большая часть Азии, в отдалённой древности, была скифская, главное же из племён скифских есть славяне, у древних прозванные скифами-хвастунами, потому что с незапамятных времён привыкли превозносить и славить сами себя. Что касается собственно имени русского, то, по словам автора, рукописи, заключающие самые убедительные доводы древности этого имени, находятся в Испании и заперты в одной башне известного мавританского дворца Альямбра, куда автор и посылает желающих проверить его сказание (!).

Не менее странные выводы делал автор из аналогий слова скальд (скандинавский бард). Он отнёс его к корню „скиольд“, из которого немецкое „шильд“, то есть „щит“, а как „щит“ есть почти „скит“, то от последнего до названия „скиф“ или славянин уже только расстояние на одну букву. Из этого заключение, что и скандинавы были славяне, а саги (песни их скальдов) были поэмы, прямо или косвенно относящиеся к истории славян…

Однако же до сих пор все слушали терпеливо, удивлялись лишь странности Сенковского; с самого начала чтения уже чувствовалась горькая ирония, и делалось ясным, что он, по тривиальному, но энергичному выражению, дурачит почтенное собрание.

Но когда адъюнкт, читая с невозмутимой германской флегмой, перешёл к тому месту, где автор утверждает, что вся древняя история есть не что иное, как хроника славянского племени и что летописцы перепутали только географические данные и названия местностей; когда сказал, что кампании Кира происходили в Белоруссии и главное сражение выиграно им близ города Орши, что подтверждается, кроме других этимологических выводов, тем, что и Наполеон в 1812 году признавал Оршу важным стратегическим пунктом; когда это было прочитано, то уже удержаться далее от смеху стало невозможным. Первым припадком гомерического хохота разразился сидевший важно за столом университетского совета профессор и декан Игн. Иоак. Ивановский, а за ним грянул и всеобщий смех, от которого зазвенели даже окна залы.

Первый встал с места министр народного просвещения, за ним поспешили удалиться архиерей и другие почётные лица, между тем как немец, совестливо выполняя свои долг, дочитывал до конца свою тетрадь, хотя никто не мог уже слышать ни слова. Между собранием пошли толки и рассуждения; одни говорили, что за такую кровную обиду, учинённую целому учёному сословию, следует автора примерно наказать; другие, напротив, утверждали, что это невозможно, потому что невозможно уличить автора в умышленной мистификации, в том, что он и сам не убеждён, что Кир сражался под Оршею»{148}.

Вернёмся к «Скандалисту…». Верочка Барабанова гадает, за кого выйти замуж — за обеспеченного Кекчеева или за ещё женатого и опасного Некрылова.

Внезапно на пороге её комнаты появляется сам Некрылов.

Он увозит Верочку в Москву.

Ногин пишет фантастический рассказ, в финале которого, будто в геометрии Лобачевского, сюжетные линии сближаются (известное обстоятельство в том, что параллельные Лобачевским вовсе не вынуждались к пересечению)[74]. Он решил стать писателем.

Все спят.

Этой ночью засыпает Некрылов, спит Ложкин, спит весь Васильевский остров.

Один Драгоманов не спит и учит русскому языку китайцев.

Каверин писал про московского писателя и журналиста Некрылова. Про роман говорили с 1930-х годов как о книге с узнаваемыми персонажами, но всё-таки Некрылов не совсем Шкловский. Как и прочие герои «Скандалиста, или Вечеров на Васильевском острове». По поводу этих героев написана статья «Прототипы одного романа» М. Чудаковой и Е. Тоддеса{149}.

При советской власти, особенно в её поздней истории, было совершенно непонятно, как трактовать этот роман. В уже упоминавшейся статье В. Борисовой в первом томе шеститомного собрания сочинений Каверина говорится: