Изменить стиль страницы

– Протопоп, побойся Бога. Ты ведь великого святителя кощунником и празднословием, и мучителем, и лжесоставником называешь...

Нашел себе Никон верную ищейку. Волос черный, витой, как у перса, глаза влажные, жгучие: такой вот и волочил Спасителя на Голгофу. Из-за каких морей прибило его на Русь? Кривоверы! Давно ли приклякивали мне, вопили, что только на Руси и сохранилась истинная вера. А нынче, еще роса не высохла, уже под грека приклонились. Смутно-то ка-ак... Заступница, заслони дланью.

– Что ты, Григорий, вопишь? – упрекнул устало. – Я не во Святую Троицу погрешил и не похуляю ваш собор. Сам патриарх попустил всякие нелепые слова говорить.

Никон тяжело огруз в кресле и, перебирая четки, в пререкования не вступал. Лишь молчанием он взял верх. Иереи ждали решения святителя. Ведь такой гили и свары еще не слыхала Крестовая палата. И неуж стерпит Никон?

– Неронов Иоанн, удались в сени и жди соборного решения, – велел патриарх глухо.

– А ты вели прочитать шпынскую бумагу свою, что сам и насочинял. А я твоего юзилища не страшуся!

Неронов ступисто вышел, гордо неся голову и припечатывая каждый шаг ключкою.

– Шут гороховый, – кто-то угодливо бросил ему в спину.

– Не шут, но духовидец! – твердо поправил епископ Павел. И за эти-то слова платить ему вскорости слезами и несчастьем.

Не добрался государев любимец до своей семьи. Тем же часом из патриаршьих сеней отвезли Неронова в Симонов монастырь, где и был он отдан под крепкое начало; томили его в пристенной келейке в затворе семь дён, не давали и в церковь сходить; даже ночью при свечах стерегла его вахта, не допуская к сидельцу ни причетников верных, ни сынов духовных, ни кого из домашних чад и домочадцев. Вот и сон в руку, Иоанн: страдать отныне до гробовой доски. На восьмой день на крутых рысях на телеге вернули протопопа на Цареборисовский двор, на булыжниках и ухабах чуть душу не вытряхнули, едва живого доставили, да тут же в темничке взяли Неронова в батоги, раскатали по лавке и били немилостиво. И не дав отлежаться, притащили в соборную церковь, и Крутицкий митрополит Сильвестр снял с опального протопопа скуфью. Смиренно принял Неронов свою судьбу и был несказанно рад выпавшим мукам. Телом и духом он въявь понял Христовы страдания и решился повторить их. Он так бы, тихомолком, в сопровождении чернца и сел бы на поджидавшую его телегу, но тут епископ Коломенский Павел заплакал вдруг и вопросил: «Иоаннушко! И не страшно тебе страдати? Напитай меня духом своим». – «Сладко... и слаже того нету. – И отыскав взглядом патриарха, затаившегося под сенью, добавил мирно, с тихой улыбкой, словно бы прощенья просил: – Никон, услышь!.. Да, время невдолги будет, и сам с Москвы поскачешь никем же не гоним, токмо Божиим изволением! Вам всем глаголю ныне, что Никон нас дале посылает, то вскоре и самому ему бегать!»

В четвертый день августа наложили на Неронова большую цепь, погрузили в телегу вместе с немудреным скарбишком, что притащила в монастырь напоследях Протопопова дворовая челядь, и отправили сердешного в Вологодский уезд на Кубенское озеро в Каменный монастырь под крепкое начало. И пристав, что сопровождал опального, повез с собою патриаршью грамоту настоятелю: «... за великое бесчиние велено в черных службах ходить».

Вроде бы давно ли из родного вологодского сельца отправился на чужбину с одною горбушкою в пестере, а вот и жизнь колесом прокатилась, как один день: уже сивого, редковолосого, с плешкою на темени и с морщиноватой шеей везут Неронова, точно преступника, в обрат на Вологду с большою цепью по чреслам; но тихая слава о праведнике бежит уже далеко поперед от деревни к починку, от сельца к погосту, от паперти к трапезной; а велика и неиссякновенна неприметная русская милостынька, не даст она пропасть христовенькому в самую лихую минуту; тем более нынче, когда Божьего человека, заступленника и ревнителя, везут по хлябям и в неволе. Окованный праведник для всякого русского поселянина уже свят тем, что страдает, муками приравниваясь к Спасителю.

1

Из жития Неронова

«... Иоанн еще юношей оставил родное село, пришел в Вологду, где сразу заявил себя смелым ревнителем благочестия. Он пришел в город на святках, когда неразумные люди собирались на бесовские игралища, налагая на лица свои личины разные страшные, по подобию демонских зраков. Увидев ряженых, выходящих из архиерейского дома, молодой Иоанн разжегся духом, начал обличать их дерзновенно, за что был очень жестоко избит. Но лютые побои не охладили ревности юноши. Оставив негостеприимную Вологду, он удалился в пределы града Устюга, где решился обучиться грамоте у одного благочестивого мастера. Медленно давалась Иоанну грамота, един букварь учил лето и месяцев шесть, учитель даже опасался за его зрение, ибо Иоанн, прилежно очима зря в букварь, непрестанно слезы лил; и разум юноши наконец отверзся, и стал он разуметь писания лучше всех своих сверстников. Оставив Устюг, Иоанн перешел в Юрьевец в село Никольское, где и женился на дочери тамошнего священника. Живя у тестя, Неронов ревностно занимался чтением и пением в церкви и в то же время, видя развращенное житие жителей, непрестанно обличал их пианство и многое бесчинство. И на этот раз обличения не прошли даром. Священники написали донос патриарху Филарету Никитычу; на доносе подписались не только мирские люди, но и тесть. Тогда Неронов тайно ночью оставил село и отправился в Троице-Сергиев монастырь...»

Провожал Неронова Аввакум. Пристав – добрая душа – разрешил ему накоротко прискочить на задок телеги, чтобы попрощаться, да вроде бы и забыл о чужаке.

Уже третий день ехали под сиротским дождем: нудил и нудил окаянный, не зная отдоху; ляги, перемоины налились всклень и с пополудни мерцали по-августовски темно и тревожно. Спутники больше молчали, не то чтобы остерегаясь уха возницы, но так легче было разговаривать душою. Порою, вздыхая тяжко, перекидывались взглядом, удостоверяясь в сердечной верности, и взоры их были согласны. Под дорожным кабатом Неронов был едва приметен и походил на примятый сноп. Аввакум сидел избочась, просунув длинные руки меж колен; телегу качало на ухабах, и протопоп переваливался в лад. Сзади, приотстав, раскидывая копытами грязь, попадали на конях дюжина стрельцов. Что за разбойник, шиш подорожный, оторви – да брось, душегубец и злодей тянулся в запредельную северную сторону, коли так сурово приходилось стеречь его по указу патриарха? Да нет, всего лишь языкатый, норовистый попишко, от которого богомольная Москва уж кой год без ума...

Когда резко шатало телегу на колдобине, глухо взбренчивала и влажно мерцала большая цепь. Слушай, Аввакумище, этот грустный перезвон, вглядывайся прощально в эти мерклые сиротские пажити, в эти веси за серой кисеею дождя, на почерневшие древние церковки, сторожко, задумчиво стоящие на взгорках, далеко провожающие путника и поклонника чешуйчатым осиновым взглавьицем.

...Эй, Неронов, гони прочь совсельника, не запустошай его сердце червем бездоли, не соблазняй душу отмщением, пагубой любви и веры: тебе сладко страдать, но зачем младшего брата своего толкать на мятную гибельную стезю?

И словно бы услышал Неронов неясный призыв, пробудился, выпростал из куколя голову, снял скуфейку и умылся дождем, блаженно разминая ладонями осунувшееся лицо; и волосы, с уже заметным гуменцом на темечке, протер и улыбнулся тепло и грустно: и так по-отечески взглянул на духовного сына, что у Аввакума забродило в груди, и он глухо керкнул горлом, сдерживая слезу, как лесовой старый ворон. Эх ты, мокрая твоя душа!

– Ты не взаболь ли со мною собрался страдать? – спросил Неронов улыбчиво, внезапно освобождаясь от нудившей его внутренней тесноты и обиды: и понял вдруг, что уже смирился с изгоном. Бог не выдаст, свинья не съест: и там люди родные живут, и с има Христос! – Слышь, Аввакум? С первой же попажей вертайся назад. Собор оставили покинутый и затворенный для верных. Давай возвращайся – и отвори! Говори прихожанам: люди, обнимитеся сердцем, хватит вздорить. Настали последние времена, Змей Горыныч идет на Русь! Ты понял?