Изменить стиль страницы

Mi dicheva: addio, soltanto addio…

… Это было осенью, и ты была со мной, это было осенью, столько лет тому назад… и прозрачная слеза на твоем лице говорила мне только: Прощай, прощай…

… Острая бритва мысли: Всего шестнадцать дней! Осталось лишь шестнадцать дней!… Губы, руки, слезы… Горячий мир наших сплетенных голых тел, накрытый рваным ватным одеялом, вечная мерзлота деревянного пола под трухлявым матрасом…

… Одиннадцать лет тому назад, в ночь на девятое апреля 90 года, в Монреале, на подворье русской Зарубежной Церкви, я принялся писать письмо моему другу Севе Кошкину. Писал, писал, но так и не отправил, сам уже не помню, почему. Может, оттого, что случайно оно у меня возникло, в перерыве между двух таких же пьяных и длиннущих писем, написанных в Москву Надеже, по которой я тогда действительно жутчайше тосковал. Ибо именно она была уже для меня и прошлое, и настоящее, и будущее. А это случайное, датой внушенное воспоминание пришло как-то так, само по себе, ненароком, как некий причудливый изгиб памяти, навеянный потреблением рома Капитан Морган на постную пищу. Совсем недавно, разбирая старые бумаги, нашел эти исписанные пьяными каракулями листки. Начал их перечитывать и словно погрузился сразу в несколько сильно отдаленных друг от друга пластов времени.

Тогда, весной 1990 я жил на подворье один одинешенек, ибо религия так и не соединила мою душу с душами живущих рядом монахов. Внешне я, вроде бы, рьяно приобщался к православию, отстаивал с ними долгие службы и соблюдал посты, особенно Великий, что, правда, не мешало мне тихонько пьянствовать за запертой дверью, убеждая себя в том, что сие есть продукт растительный. Но внутренней близости с ними я не ощущал. Уж больно чужды были они всему тому, что я пол века в себя впитывал. Посему и запирался в своей келии, дурманил мозг алкоголем и строчил слезливые письма собственной жене.

А в те апрельские дни то ли от поста, то ли от похмелья, понесло меня на воспоминания. Снова вернулся образ далекой, давно забытой итальяночки Маши и я, обращаясь к Старикашке Севе, единственному человеку, кто итальянских девочек еще не забыл, перефразируя Блока

"звал её, как молодость свою". При этом писал следующее:

Монреаль, подворье РПЦЗ, 8 апреля 1990, 22 часа 03 минут

Вчера на Благовещенской вечерни я исповедовался, а сегодня в

Вербное воскресенье причастился после литургии, и, стоя с горящей свечкой в одной руке и пучком вербы в другой, повторял машинально за хором слова молитвы. А сам думал:

– Господи! зачем я жил и живу, ради чего? Неужели весь смысл моего существования в этом мире только лишь в том, чтобы зажечь две свечечки – жизни двух девчонок, одна из которых, наверное, уже даже и не помнит, кто ее "зажег". Не помнит и прекрасно обходится без этих воспоминаний…

А хор (и какой хор здесь у них в Свято Николаевском!) пел "Спаси

Господи люди Твоя"…

"Спаси Господи люди Твоя" пели толпы, сгрудившиеся на палубах пароходов, пока все еще пришвартованных к родной земле, к причалу

Графской пристани, когда главнокомандующий вышел на пирс, опустился на колени и трижды поцеловал грязные затоптанные булыжники

Севастопольской бухты… "Спаси Господи люди Твоя" пела побежденная

Русская армия, уходя навеки в изгнание…

"Спаси Господи люди Твоя" пели вчера, 70 лет спустя их дети, внуки и правнуки в Свято Николаевском кафедральном соборе североамериканского города Монреаля. И я – сын несгибаемого большевика, ленинца-сталинца, каким-то непостижимым образом затесавшийся в их поредевшие ряды, сжимал горящую свечечку, плакал и пел со всеми… Пел и перебирал мысленно пустые и никчемные страницы собственной 50-летней жизни.

А листая их, эти 50 страничек, не мог я не остановиться с замиранием ровно на середине – на двадцать пятой. Ведь сейчас восьмое апреля 1990 года 22 часа по восточно-американскому времени, или 6 утра девятого по московскому, и ровно 25 лет тому назад мы все четверо проснулись в купе экспресса Красной стрелы…

До этого был перрон Московского вокзала в Ленинграде и очень много друзей, которые пришли попрощаться с девочками, уезжавшими навсегда. Там среди провожающих стоял Гиви, категорически отказавшийся ехать в Москву вместе с нами, ибо у него не было денег, а за счет Терезы он не мог.

Не могу за счет женщины! – объяснил он всем, – я – кавказский человек. Там так не принято!

У нас с тобой денег тоже не было, но девочки предложили купить билеты, а мы, люди не кавказские, согласились. Пить начали с самого утра, много пили в общаге перед отъездом, куда приходила проститься масса народу, пили даже в такси посреди Невского. В результате я, безобразно пьяный, почему-то решил в момент отхода поезда, что тоже уезжаю навсегда, и пытался со всеми целоваться. Меня удивленно отталкивали, а я всё лез…

… А вот и оно – девятое апреля, здесь, в Америке полночь, или восемь утра по московскому времени. Я сижу в своей комнатушке на третьем этаже подворья Русской Зарубежной Церкви, которая меня приютила, дала кров, пищу и работу. Замызганный колченогий столик, на котором я сейчас пишу, придвинут вплотную к окну, и я вижу фонарь, тусклые крыши улицы Шампаньёр и в самой дали сияющий крест на горе Монт-Руаяль. Напрягаю память – щелк! – первый слайд, и я ухожу в него целиком, начинаю там жить. Вот он этот день. Нет больше за окном американской ночи, фонаря и монреальских крыш. Есть перрон

Ленинградского вокзала в Москве 9-го апреля 65-го года. Восемь часов десять минут, Красная Стрела стоит у платформы, а мы пятеро:

Анна-Мария, Маша, Тереза ты и я только что вышли на огромную бурлящую площадь и ловим такси до итальянского посольства. Кругом какой-то грязно-серый, шумный, суматошный и бесконечный город. И бесконечно чужой…

… В этот самый момент в параллельном мире, но совсем рядом от нас, по Большой Басманной улице ведут за худенькую ручку в детский садик трехлетнюю девочку Наденьку Гущину, которая когда-то в далеком-далеком будущем станет моей последней женой и матерью моей дочки Саши…

Через не поддающиеся воображению восемнадцать лет, поздним декабрьским вечером, мы с тобой, совершенно пропитые и похмельные, будем сидеть у меня дома в дальнем районе этого самого суматошного и бесконечного города, пить дешевый портвейн, вспоминать, рассматривать уже ставшие старинными фотографии. А в дверь позвонят, и она войдет. Та самая девочка Надя, которую вели в детский садик ранним утром 9 апреля 65 года. Вот так запросто войдет в мою жизнь, чтобы остаться в ней навсегда…

Тем же апрельским утром 65-го года, но в другом, своем, параллельном мире какого-то студенческого общежития на ВДНХ, 19 летняя студентка института Мориса Тореза Вика Погосова, моя будущая первая жена и мать моей дочери Маши, самозабвенно любит студента кинематографиста, первого в ее жизни мужчину. Через три года я встречусь с ней совсем в другой жизни, в другом мире, в яркой средиземноморской стране напротив Машиной Италии. Нас поселят в соседних комнатах, и ее армянский профиль напомнит мне итальянский.

Африканское солнце, море цветов и зелень морского горизонта так подстегнут наши гормоны, что мы сами не заметим, как окажемся в одной постели, которая продлится целых десять лет. Будущих десять лет…

… Но в тот миг будущее не простиралось для нас дальше вечера, дальше отхода поезда Москва – Рим, и мы с тобой жадно обнимаем, тискаем, целуем, ласкаем на глазах чужой московской публики двух девочек из Римини и Неаполя. Ласкаем и не можем представить, что всего через несколько часов их с нами больше не будет. Впрочем, как раз в тот момент мы свято верим, что наша встреча состоится, хотя ждать нам ее придется долго-долго: целых два года! А помнишь кем-то из нас брошенную фразу: "Два года! Целых два года! Ну, как это можно вынести!"

Тем не менее, подлинное отчаяние до наших душ пока не добралось.

Ведь впереди еще столько времени, почти пятнадцать часов. Это же целая вечность и мы как бы счастливы! Пьем из горлышка в такси советское шампанское и подъезжаем к тихому переулку над которым нависает бредовая громада сталинского небоскреба. Тосканка Тереза