Изменить стиль страницы

Я напрягся и выдавил из себя их обоих. Нельзя давать советы другу, если считаешь, что все равно будет плохо. Иначе, твои советы будут похожи на обман, на банальное успокаивание.

Борис, казалось, мне поверил.

За разговорами мы выпили лишь половину бутылки коньяка. Мы бы легко освоили ее до дна, но Борька взглянул на часы и заспешил:

– Прости, старик. У меня же собачка. Серега предупреждал, что задержится сегодня. Надо бежать, Барона выгуливать. Он ждать будет, скулить. Маришка с Бароном не выходит, боится, что не удержит. В нем же более сотни килограмм. А то, как рванет?

– А ведь до цыпленка мы с тобой так и не добрались, – сказал я.

– Да бог с ним с цыпленком. Некогда, бежать надо… – Борька задумчиво посмотрел на вазочку с кабачковой икрой и, весело подмигнув мне, быстро расправился с закуской, только ложка мелькала.

– А цыпленка тебе придется самому съесть.

– Мне не съесть одному, – возразил я.

Борька развел руками.

Цыпленка мы попытались съесть с Егором, который пришел вслед за ушедшим Борисом, но совместными усилиями осилили лишь третью часть, не больше. Даже коньяк не помог.

Потом и Егор ушел домой, убрав продукты в холодильник, перемыв посуду и перетащив стол на место. Я остался один, ушел в спальню и долго сидел перед деревом и портретом Серафимы.

– Ты понимаешь, что происходит?.. – спрашивал я у Симы, которая грустно смотрела на меня из черной траурной рамки. Смотрела и естественно молчала, а я говорил вслух и достаточно громко, как с живой. Если бы кто-то видел мой разговор с портретом, он, скорей всего, принял бы меня за сумасшедшего. Кто знает, может быть, я уже давно сошел с ума? Разговариваю с фотографией, ем лепестки цветов…

– Ко мне приходят друзья, Сима, – говорил я. – Они делятся со мной своими секретами, рассказывают о проблемах, ждут моего совета.

Понимаешь, любимая, я нужен им. И я думаю, что мне они нужны тоже.

Мне даже как-то неловко тебе в этом признаваться, но… они мне точно нужны. Совсем недавно мне казалось, что я никого не хочу видеть, что жизнь моя закончена и что никакие проблемы меня не волнуют – ни свои, ни, тем более, чужие, а вот ведь что оказывается… Интересно, почему и Шурик и Борька Тубаров решили, что я могу дать им какой-нибудь совет? Что стоящего я могу им посоветовать? Я, у которого нет ни семьи, ни даже собаки. Который совсем один… Борька мне сегодня про своего пса рассказывал, а мне, представляешь, даже завидно стало. Борька живет полноценной жизнью.

Ему есть о ком заботиться. У него Барон… Да что там Барон, у

Борьки жена есть, сын с дочкой, скоро внук народится… А у Шурика

Ивченко даже два внука. А у меня никого. Вот ты ушла, и я совершенно один остался… Почему мы с тобой… почему у нас с тобой ребеночка не было?.. Ты помнишь мою мать? Нет, я знаю, ты ее никогда не видала, я решил вас не знакомить… Зачем? Она бы не одобрила наши отношения. Но я рассказывал тебе о ней. Ее сейчас тоже нет, она умерла в прошлом году… Мама мечтала о внуках. Не знаю, искренне ли она мечтала или просто завидовала подругам?.. Неважно. Она хотела внука, но я ей его не дал. Сначала сам не хотел детей, и потом… потом, когда встретился с тобой, мне хотелось быть только с тобой.

Но и ты…, ведь ты тоже не хотела ребенка. Почему? – я с мольбой впился в Симины глаза, в такие близкие и такие безмерно далекие глаза. – Ответь, родная – почему?..

Я спрашивал у портрета, зная, что отвечать придется мне самому.

– Понятно, почему, – сказал я, – работа. Все это твоя чертова работа. Ты не могла поменять ее, ты не хотела ее менять. А может быть, была и другая причина? Возможно, зная об опасностях, которыми была под завязку наполнена твоя профессия, ты предполагала, что произойти может всякое? И не могла позволить себе роскошь иметь ребенка?.. Случись что, с кем бы он остался? С Андреем? С чужим ему человеком? Да еще к тому же с калекой? А чтобы наш ребенок жил в

Советском Союзе ты тоже не хотела… Эх! Сима, Сима, что ты натворила? Что мы вместе с тобой натворили?.. Мы лишили себя будущего… А как бы счастливо мы с тобой могли жить… Ты, я и наш маленький. Я никогда не держал на руках малыша, я не знаю, что это такое, держать на руках маленький теплый комочек, который отчасти ты, отчасти я сам, но вместе с тем, это и не ты и не я, это что-то новое. Это наше будущее.

Я вдруг представил, что держу на руках младенца. Он смотрит на меня, гугукает. И улыбается. Ему нравится быть у меня на руках. Я не знаю, кто это – мальчик или девочка? Но мне это все равно. У него глаза Серафимы – черные и такие…, не могу выразить словами. В них жизнь, в них любовь ко мне…

Я так хорошо себе это представил, что подумал: если бы у нас с

Симой был ребенок, то был бы он именно таким.

Я закрыл глаза руками, чтобы навсегда зафиксировать в памяти образ нашего несуществующего малыша. Но он исчез, а мои ладони оказались мокрыми.

Что это? Слезы? Я плачу?..

Я никогда не плакал, не помню, чтобы я когда-нибудь плакал. Когда умерла мама, я не плакал. И когда отца хоронил, не плакал. Когда гроб с телом бабушки опускали в землю, я стоял, сжав зубы, чтобы не заорать от свалившегося вдруг на меня роя воспоминаний и от злости на самого себя. Злости, что не смог отблагодарить бабушку за все то, что она сделала для меня, что не успел сказать то, что сказать должен был уже давно. А не успел я сказать ей простое человеческое спасибо. Просто сказать: спасибо тебе бабуля…

Но и тогда я не плакал.

А когда я узнал о гибели Серафимы, мне показалось, что я умер.

Мертвые, как известно, не плачут, у меня не было слез. Может быть, я и правда умер, временно… Я перестал мыслить и чувствовать.

Окружающий мир вдруг перевернулся, и я куда-то исчез, выпал из бытия. Меня не было долго, я не считал времени. Меня просто не было и все. Потом я очнулся и тут же сошел с ума, очнулся, чтобы сойти с ума. Меня некому было сдать в дурдом, я сходил с ума в домашних условиях. Я выл и бросался на стены, я переколотил всю посуду и поломал все, что смог. Потом, не в силах терпеть боль одиночества, я вышел из дома и стал пить – в кабаках, в каких-то забегаловках, просто на улицах и в подвалах с тут же нашедшимися собутыльниками, большей частью с бомжами. Я пропил все, что у меня было из наличности и решил было вернуться в квартиру, вынести из нее все, что можно обменять на водку. А может, и квартиру продал бы. Бомжи пошли со мной в качестве грузчиков и помощников. Но дома меня ждал

Борька Тубаров. Он разогнал моих "товарищей" и сказал мне: "Хорош барагозить, старик! Возьми себя в руки. Неприятности у всех бывают.

Нельзя же так…". Неприятности? Я хотел набить ему морду, но сил у меня практически не было. Меня хватило только на один замах, и я потерял сознание. Я снова умер, и мертвым мне было хорошо. Сознание изредка возвращалось ко мне. Я рассказал Борьке о своих

"неприятностях", сказал, что Косули больше нет. Он пробовал меня утешать, а я посылал его к чертовой матери и в другие еще более отдаленные места. Он терпел и нянчился со мной, как с ребенком. Я ничего не хотел, ни есть, ни пить. Я жить не хотел, но Борьке почему-то очень надо было, чтобы я жил. Наверное, потому, что мы с ним друзья…

Да, когда погибла Сима, я не плакал.

Я и в детстве не плакал. Не плакал, когда мне было больно.

Не плакал, когда папа драл меня ремнем за матерки в беседке заброшенного детского садика. Он драл меня первый и единственный раз. А я только орал – отчасти от страха, отчасти, чтобы показать, как мне больно, и чтобы отец перестал размахивать ремнем. Я не плакал, когда оставил на раскаленных холодом железных перилах балкона кожу с кончика своего языка. Тогда я тоже просто орал. От страха, что останусь немым на всю жизнь. Я не плакал даже тогда, когда пропорол ладонь грязным осколком бутылочного стекла, а мама, зажав меня между ног и сунув мою руку под сильную струю холодной воды, кухонным ножом шурудила в ране, выковыривая стекольные крошки.