Изменить стиль страницы

381

С. А. Венгеров возмущался, что в своей статье «Лучше поздно, чем никогда» Гончаров признал неудачность этого образа, так сказать, в эстетическом плане, но не отказался от штольцевской идеологии: «…для Штольца дело и приобретение денег – одно и то же. ‹…› В своей авторской исповеди Гончаров сознался, что Штольц лицо не совсем удачное. Но, к сожалению, неудачность этого типа автор усматривает совсем не в том, в чем она действительно заключается. „Образ Штольца, – говорит он, – бледен, нереален, не живет, а просто идея”. Нужно было прибавить, что идея-то, представителем которой является Штольц, безобразна. ‹…› в действительности тип приобретателя груб и непривлекателен ‹…› в лености Обломова во сто раз больше душевных сокровищ, достойных самой горячей любви, чем в суетном самодовольном филистерстве Штольца».1

«Штольц, – писал А. П. Чехов в письме 1889 г., – не внушает мне никакого доверия. Автор говорит, что это великолепный малый, а я неверю. Это продувная бестия, думающая о себе очень хорошо и собою довольная».2

Категоричен в суждениях о Штольце К. Ф. Головин: «русский американец», «ловкий аферист, расправляющий крылья и умеющий отыскать новые пути к обогащению». Критик не скрывает, что он интерпретирует художественный образ в соответствии с теми «подсказками», которые сама жизнь сделала за последние тридцать лет: «В конце пятидесятых годов Гончаров как будто предугадал тот еще не сложившийся тогда класс людей, который в полном своем расцвете появился в конце шестидесятых, – железнодорожных строителей и банковых дельцов, с некоторым презрением смотревших на казенную службу, потому что та же казна при умении обращаться с ней давала им на ином поприще более широкую наживу. И в этом отношении нельзя не признать за Гончаровым что-то вроде пророческого дара. Но ликовать по поводу того, что на смену Обломовым придут Штольцы, едва ли представлялся особенный повод».3

382

Такая личность, как Штольц, не только не вызывает уважения или хотя бы интереса у М. А. Протопопова («говорит о „мятежных вопросах ” точно о зубной боли или о дождливой погоде»), но даже не получает элементарного морального доверия. «Недосказанность» героя критик истолковал как желание романиста скрыть что-то дурное о своем герое: «Что ж это такое? Нам говорят: вот нормальный человек, которому вы должны подражать, с пафосом восклицают: „Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!” – и в то же время умалчивают о том, что более всего характеризует человека, – о его деятельности! „Зачем же так секретно?” Производство построек (по казенным подрядам, должно быть), управление имением и всякого рода „операции” и „негоции”, кажется, не такие дела, о которых нельзя было бы прямо говорить, и Гончаров обязан был дать нам на этот счет самые подробные разъяснения. Если же он от них уклонился, мы вправе заключить, чтодело обстоит неблагополучно, что коммерческая деятельность Штольца не сияет никакою особенною красотой и учиться нам у Штольца нечему» (Там же. С. 200-201).

Для Ю. Н. Говорухи-Отрока в Штольце нет никаких загадок, ему все ясно: «наводящий тоску кулак из немцев», который вместе с Ольгой зовет Илью Ильича «в сутолоку обыденной жизни, к деятельности ради деятельности, к устроению нравственного и материального комфорта» (Там же. С. 207, 209).

И. Ф. Анненский написал о Штольце: «Не чувствуется ли в обломовском халате и диване отрицание всех этих попыток разрешить вопрос о жизни». В эстетическом плане Штольц Анненскому не интересен: этот герой «сочинен», «придуман», это – «манекен».

383

Критик дает достаточно субъективный, но яркий, даже гротескный и потому запоминающийся образ деятельного друга Ильи Ильича: «Штольц человек патентованный и снабжен всеми орудиями цивилизации, от рандалевской бороны до сонаты Бетховена, знает все науки, видел все страны: он всеобъемлющ, одной рукой он упекает пшеницынского братца, другой подает Обломову историю изобретений иоткрытий; ноги его в это время бегают на коньках для транспирации; язык побеждает Ольгу, ум а занят невинными доходными предприятиями» (Там же. С. 228).

Д. С. Мережковский, в отличие от большинства критиков XIX в., попросту не обсуждавших штольцевскую философию любви, писал об этом в уже упоминавшейся статье 1890 г., где категорически отказал этому герою (как и Петру Адуеву и Марку Волохову) в способности такой объединяющей людей любви. «У всех троих, – писал критик, – есть общая черта: рассудок у них преобладает над чувством, расчет над голосом сердца. ‹…› Штольц, Марк Волохов, дядя Александра только разумом понимают преимущество нравственного идеала, как понимают устройство какой-нибудь полезной машины, но сердцем они мало любят людей и не верят в божественную тайну мира, – вот почему в их добродетели есть что-то сухое, жестокое и самолюбивое» (Там же. С. 182, 184).

По мысли Мережковского, Штольц, как образ деятельного, предприимчивого человека, был «обречен» на антипатию русских читателей, потому что они не могли не чувствовать явно не выраженную, но угадываемую неприязнь к нему самого романиста. В статье «А. С. Пушкин» (1896) критик с сожалением говорил о том, что русские писатели XIX в. не унаследовали пушкинскую традицию прославления героического, деятельного начала, «наиболее полное историческое воплощение» которого автор «Медного всадника» дал в образе Петра.1 «Если бы, – говорится в статье, – иностранец поверил Гоголю, Тургеневу, Гончарову, то русский народ должен бы представиться ему народом, единственным в истории отрицающим самую сущность исторической воли».2 У Тургенева,

384

по мысли критика, – бесконечная галерея «героев слабости, калек, неудачников» и «единственный сильный русский человек – нигилист Базаров». Но автор «Отцов и детей» не может простить ему силы. «Гончаров, – пишет Мережковский, – пошел еще дальше по этому опасному пути. Критики видели в „Обломове” сатиру, поучение. Но роман Гончарова страшнее всякой сатиры. Для самого поэта в этом художественном синтезе русского бессилия и „неделанья” нет ни похвалы, ни порицания, а есть только полная правдивость, изображение русской действительности. В свои лучшие минуты Обломов, книжный мечтатель, неспособный к слишком грубой человеческой жизни, с младенческой ясностью и целомудрием своего глубокого и простого сердца, окружен таким же ореолом тихой поэзии, как „живые мощи” Тургенева, Гончаров, может быть, и хотел бы, но не умеет быть несправедливым к Обломову, потому что он его любит, он, наверное, хочет, но не умеет быть справедливым к Штольцу, потому что он втайне его ненавидит. Немец-герой (создать русского героя он и не пытается – до такой степени подобное явление кажется ему противоестественным) выходит мертвым и холодным. Искусство обнаруживает то сокровенное, что поэт чувствует, не смея выразить: не в тысячу ли раз благороднее отречение от жестокой жизни милого героя русской лени, чем прозаическая суета героя немецкой деловитости? От Наполеона, Байрона, Медного Всадника – до маленького, буржуазного немца ‹…› – какая печальная метаморфоза, какое падение пушкинского полубога!».1

Д. Н. Овсянико-Куликовским в «Истории русской интеллигенции» Штольц трактуется как особый общественно-психологический тип, связанный родовыми чертами с людьми 1840-х и 1860-х гг. Подобно людям 1840-х гг., он «эпикуреец», в том смысле, что для него «личная жизнь с ее вопросами любви, счастья, умственных интересов» остается на первом плане (Там же. С. 260). Но – с другой стороны – он имеет нечто общее со «стоиками», героями 1860-х гг., которые пришли на смену «эпикурейцам»; среди людей этого типа – «стоиков» – Овсянико-Куликовский называет Чернышевского, Добролюбова, Елисеева (см.: Там же). Штольц «человек положительный, натура

385

уравновешенная, чуждая излишеств рефлексии, бодрая, деятельная»; по складу ума он – «позитивист», главное в нем – воля. В ряду общественно-психологических типов («эпикурейцы» – «стоики») Штольц – «представитель третьего, тогда нарождавшегося типа – либерала и практического деятеля…» (Там же). «Его „программа” – либерально-буржуазная и просветительная…» (Там же. С. 259).