Изменить стиль страницы

Вечером, сразу же после поверки, за мной прибежали двое пастухов.

– Давай, давай, скорее, там один старик с катушек свалился.

В бараке работяг зоны посреди прохода между вагонками лежал грузный старик с седым ежиком. Самоохранники и надзиратели оттесняли глазевших в глубь барака.

– Давай, лечи, он с перепугу обеспамятел… в омморок.

Из дальнего угла злые голоса:

– С перепугу?… Забили насмерть, гады… Убили, суки, а теперь лечить хочут!

Старика я узнал – москвич, инженер, осужденный за какую-то аварию; декомпенсированный порок сердца. Александр Иванович полагал, что таких незачем класть в больничку.

– Пусть лежит в бараке, там хоть днем воздуха больше и чище чем у нас; лекарства ему можно давать на руки, ведь интеллигентный человек. Пусть сам пьет в назначенные часы дигиталис, ландышевые, а вообще актировать надо…

Он был мертв. Из угла рта натекла тоненькая струйка крови.

– Почему на полу? Почему кровь? Что здесь произошло?

– Да ничего не было. Мы забегли звать на поверку, а он тут лежит и вроде стонет.

Коренастый белобрысый пастух смотрит нагло, но тревожно. Из-за вагонок шум.

– Врет, падло, они его палками гнали… Забили насмерть.

– Тихо, шобла! Кто там галдит?… Ты видел, как били?… А ты видел?… Не видел, так не тявкай, а то в рот выдолбаем и сушить повесим!… А ты доктор или следователь? Лечи и не разводи тут паники, за волынку отвечать будешь!

– Лечить некого. Он мертв. Ему полагалось лежать на койке. Постельный режим, строгий. Те, кто выгоняли, убили его.

– Никто его не трогал. И вы, доктор, не шейте дело!… Какой он доктор, – лепила, долбанный в рот. Живого от мертвого не разбирает. Ты укол исделай, а не трепись, а то распустил язык, шоблу подстрекает, а сам мышей не ловит. Если он подохнет через тебя, мы тут все свидетели.

– Он умер задолго до того, как я пришел. Это покажет вскрытие. И от чего умер, тоже покажет. Несите в мертвецкую.

В тот же вечер пришел Саша; он жаловался: в лагере стало хуже, чем на фронте.

– На передовой солдат хоть знает, где враг, где свой а тут везде шпана. Откуда чего ждать – не угадаешь. Ночью в бараке перекинутся в буру, и какой-нибудь малолетка – гнилой, задроченный – проиграет все гроши, все шмотки и уже играет на чужую кровь… Полетел – значит проиграл в долг и должен убивать, на кого играли или кого потом скажут, а то и по слепому условию – кого первого встретит, как утром с барака выйдет… И вот такой плюгавый поносник, ты его от земли не увидишь, ничего не ждешь, а он за тобой сзади с топором, втихаря… р-раз – и жизни нет. И все ни за хрен… Нам приказывают охранять порядок, вот палки разрешили. А у них топоры, ломы, ножи!… Их разве палками испугаешь? Их давить надо, гадов. Они разговоров не понимают. Им положить с прибором и на кандей, и на прокуроров, и на смирилку. Уже ко всему привыкли. Ведь они же не люди, хуже всякого зверя, хуже змей ядовитых. Гадюка первая не бросится, укусит, только если ты на нее наступишь. А эти… Вот хотя бы ты их лечишь, поишь, кормишь, в задницы им смотреть не брезгуешь, уколы там всякие, клизмы, себя не жалеешь для их здоровья… А ты уверенный, что они тебя уже не заиграли? Что за тобой уже сейчас топор не ходит? Может, и за так, а может, и для интересу, ведь у тебя вантажи приличные – прохаря офицерские, бриджи, и, конечно, считается, что полно чистых грошей… Они ж никакого добра не понимают. Вот как тот шкет-шкодник: ты его лечил, а он твой костюмчик отвернул… В другой раз он тебя из-за угла кирпичом долбанет или пиской по глазам. И никто не заступится… Начальство у нас мышей не ловит. Главный капитан еще молодой, красюк; много о себе понимает, а сам, как нервная девка: сегодня хаха, даешь-берешь, всех в рот долбаю. А завтра ему самому начальник стройки – генерал в рот и в нос насовал: выход за зону еле-еле сорок процентов. А кто вышли?Хорошо, если половина работает, вкалывает, зато другие все туфтят, чернуху раскладывают. Все планы на хрен. И он уже скис: что делать, куда податься, все пропало, не лагерь – помойка; что ни этап – одни доходяги, поносники, гумозники, блатная шобла – отрицаловка… Он сразу и запсихует: пьет прямо в кабинете, на всех кидается. Кум больной, всю дорогу за сердце держится, капли сосет. Его сюда с Москвы вроде как на дачу послали, сосновый лес, Волга – климат высший класс. Он день выйдет, а потом неделю в коттедже припухает. Прежний начальник КВЧ, тот капитан черножопый, киргиз или башкир, в общем, не русского Бога черт, каждый день с утра пьяный на бровях ползал, а новый – глиста канцелярская, ни хрена кроме бумажек не видит, не соображает, ему бы только показуха, чтоб плакаты висели, стенгазету тяп-ляп слепили и, конечно, почту проверить, чтоб ему с каждой посылочки отломилось. Он пьет не просыхая. Один только наш начальник режима за всех крутится – хоть ремень надевай, чтоб динаму вертел… Вот он и нас гоняет. И Семена и меня, чтоб все на полусогнутых… Сколько раз уже нам кандей обещал. Ну и мы со своих парней стружку дерем, аж скрипит. А что от этого имеем? Только нервы на хрен рвутся… Вот и сегодня опять чепэ. А мне говорят, уже и ты тоже на наших ребят насобачился: «Убили!», «Насмерть забили!» Нельзя же так.Ты же должен понимать, что делается: мы все на голых нервах, за нами топоры ходят…

Он хотел убедить меня, а через меня и Александра Ивановича замять дело, не производить вскрытия, составить обычный акт о смерти «от сердца», ведь старик по всем документам числился тяжелобольным.

Александр Иванович сначала было заколебался.

– Чего нам добиваться? Мертвого не поднимешь. Да и жить ведь ему оставалось недолго, еще, может быть, несколько дней или недель. И как жить!… Акт мы подпишем с амбулаторным фельдшером Куликовым, который наблюдал его, и ваша чувствительная совесть может быть спокойна.

Заместительница начальника смятенно кудахтала:

– Ужас!… Просто ужас!… Нет-нет, все-таки надо вскрытие. Нельзя покрывать убийц!…

Есть же, наконец, законы! Мы сами будем отвечать, если это потом выплывет… А может быть, все-таки лучше не надо?… Ведь случай простой: ангина пекторис, давняя декомпенсация, в общем, естественный экзитус… Может быть, лучше так, а то будут мстить? И начальнику лагеря неприятности.

Куликов отказывался подписывать акт, пусть больной был амбулаторный, но ведь смерть установил не он, пусть подписывает, кто первый увидел…

– А то что же такое получается? Вдруг кто стукнет, что били, что, значит, насильственно умерщвлен… А я что? Подписал, значит, ложный акт… Нет, это, уже извините, это мне, значит, новый срок… Нет, уже лучше вскрывать и, может, ничего такого не обнаружится и тогда, значит, все честь по чести…

Я сказал, что акта без вскрытия не подпишу, а если убийцы останутся безнаказанными, то они снова и снова будут избивать до смерти, до увечий таких же больных, старых, истощенных зэка. Разговоры о том, что блатные озлобляют самоохранников, нелепы. Ведь старик не был ни блатным, ни отказчиком. И все это знали. Они избивали заведомо беззащитного.

Александр Иванович оглядел нас угрюмотоскливыми глазами, едва просвечивавшими из-за припухших красных век, приказал всем быть при вскрытии и вызвал представителя лагерного надзора.

У прозекторского стола плечистый красномордый сержант уже через несколько минут стал землисто-бледен, вспотел, жалостно попросил разрешения закурить и выйти.

У входа в морг стояли несколько самоохранников.

Вскрытие установило: переломы трех ребер и левой плечевой кости; на голове, на плечах, на спине и на бедрах кровоподтеки и ссадины от ударов, нанесенных «тупыми орудиями». Александр Иванович записал в акте, что ни одно из телесных повреждений не было непосредственной причиной смерти, которая наступила вследствие острой декомпенсации сердца – болезни, развивавшейся, как явствует из больничной карточки, в течение несколькох лет.

Когда мы уходили из морга, сержант, который не глядя, безоговорочно подписал акт, спросил Александра Ивановича громко, чтоб слышали и стоявшие поодаль: