А она, как только он увидел ее на лестнице — и дело тут не в одних лишь волосах, — показалась ему такой непохожей на других, такой одинокой, это угадывалось по всей ее фигурке, по ее движениям, взглядам, по всему ее поведению, совсем особенным, каких больше нет ни у кого на свете, и он сразу принял ее всерьез, его даже бросило в дрожь, словно перед ним было существо единственное в своем роде, которое не может никому принадлежать. Это было потрясение даже еще более сильное, чем в тот раз, когда Святая Агнесса дала ему грушу, так и таявшую во рту: он ее ел и ел целый день, с обеда до ужина, тайком от всех, и прекраснее этого не было у него ничего в жизни, потому что, наслаждаясь ею, он знал, что это — чудо и оно никогда больше не повторится.

— Видишь, поезд отходит.

Хочешь не хочешь, приходится оторваться от решетки и посмотреть на нее, чтобы узнать, в каком направлении она показывает. Она не улыбается, но принимает его в свой круг, как если бы он всегда был в ее жизни.

— От этого збмка с зелеными башенками?

— Да ты погляди на свои руки, они у тебя все черные. Это сажа от паровозов.

Говорит она как-то странно, словно по слогам, и делает чуть заметные паузы не между фразами, а между словами.

— Какой же это замок? Просто большой-пребольшой зал, и там плохо пахнет, и всюду двери, двери, через эти двери все время входят солдаты и садятся в поезда. Называется вокзал Виже. Ты из деревни, да?

Он пытался стереть сажу с рук о прутья решетки, но он только перемазал себе все лицо; он даже не может ей ответить, потому что сажа попала ему в глаз, и глаз начал слезиться.

— Ты что, в гостях у старых дев? Открой глаз и не закрывай, я подую.

Она дует очень сильно, он не выдерживает и моргает. И дует она скорее не в глаз, а в нос, но он не решается ничего сказать, потому что ему хочется, чтобы это длилось долго-долго.

— Здесь вечно уголь попадает в глаза. Я никогда сюда не хожу. Я решила познакомиться с тобой, потому что мне скучно.

Тогда зачем она показывала ему язык? Конечно, ему следовало бы сообразить, что это просто игра, что это она поддразнивала тетю Розу.

— Слишком уж ты высокий.

Ухватив его за плечи, она подпрыгивает, пытаясь дотянуться до глаза, но ничего не получается.

— Встань на колени, так мне будет легче.

Он послушно встает на колени. Она обхватывает рукой его голову, упирается в него коленками и животом и, вывернув ему веко, решительно дует в глаз. Он чувствует на шее ее прохладную руку и теплоту ее тела у самой груди — и, сразу ослабев, осторожно высвобождается и садится прямо в желтую пыль.

— Теперь уже получше, мне тебя хорошо видно.

— Ты, наверно, просто умираешь от жары! Вырядился, как кондуктор.

— Тетя обещала купить мне завтра другой костюм, А это просто форма такая.

— Сними рубашку. И посидим рядом. А хочешь, пойдем посмотрим вокзал.

Он никогда не снимал рубашку, даже в самую жарищу. Это строжайше запрещалось. А уж при ней он ни за что не разденется. Он костенеет в своем молчании, отлично понимая, что не станет она долго возиться с таким дикобразом, который чуть что сворачивается клубком, чтобы другие не видели, до чего он странный. В том конце парка под носом у человека на бочке ребятишки без рубашек, в коротких штанишках гоняют без отдыха один на всех красный мячик, а ему никак не удается вспомнить себя беззаботным ребенком, который во время игры не озирался бы по сторонам. Он всегда будет чувствовать путы на руках и ногах, и никогда уже он не сможет доверять людям бездумно, верить, как дышишь.

— На войну поезда не ходят. Туда на кораблях плывут.

— Я не могу сесть рядом, если ты не снимешь рубашку.

Уж конечно, ее коротенькое зеленое платьице с белым воротником и то, что надето под платьицем — наверняка тоньше самой тонкой папиросной бумаги, — не должны касаться желтой пыли, смешанной с сажей. Такое понял бы даже Крыса. Уставившись в землю, он стаскивает с себя рубашку и расстилает рядом. Его голой спине и жарко, и холодно одновременно, но он все же поднимает бретельки комбинезона. Она присаживается на корточки, расправляет платье веером. Только бы тете Розе не пришло в голову выбросить теперь его тюремную рубашку!

— Не веришь? Посмотри сам. Каждый день там стоят колонны солдат и ждут поезда. И мой daddy уезжал отсюда.

— Твой daddy? Кто это?

— Ну, папа мой. Меня зовут Джейн. А папа говорит только по-английски. Он летчик.

Ему требуется немало времени, чтобы проглотить все эти новости, от которых ему становится грустно. Англичанин! Да еще летчик! Она как будто удаляется от него на тысячу миль, и рубашка кажется ему теперь недостаточно чистой для нее. Никогда им не стать друзьями.

— Мой тоже летчик, — поспешно выпаливает он, не задумываясь, чтобы она не оказалась слишком уж далеко.

— Он штурман или стрелок? Мой — штурман.

— Мой тоже, — говорит он не сморгнув.

Чтобы сравняться с ней и даже немного ее обскакать, он с гордостью добавляет:

— А мой зато улетел на самолете, без всякого поезда. На Летающей крепости. А еще у меня есть брат, капитан подводной лодки.

Она хохочет:

— Про подводную лодку ты все врешь, они есть только у немцев.

— Ну и что?

— Тогда выходит, твой папа и мой должны его бомбить.

— Мой брат в Штатах. А дядя сказал, что у американцев втрое больше всякой техники, чем у немцев, кроме ракет.

— Что такое ракета?

— Не знаю. Секретное оружие.

— Моя мама — француженка, но меня назвали Джейн. Я долго-долго не видела папу, а потом он приехал и опять уехал, я провожала его на вокзал. И больше он не возвращался.

— Мой тоже. Значит, ты знаешь английский?

— До того как мы приехали сюда… подожди, это было год… нет, два года назад. Мы жили в горах, в своем домике, совсем одни. Daddy не было с нами, но все кругом говорили по-английски. Почему ты сказал, что на войну поезда не ходят?

— А вот я тебе докажу, что мой брат командир подводной лодки! Потому что туда надо плыть по морю, оно очень-очень большое, от Панамы до самого Северного полюса.

— А что такое Панама?

— Я же говорю: самый край моря. Там даже есть вроде бы улица, из воды, конечно, которая в другое море ведет. Брат прислал мне оттуда открытку, я тебе покажу.

— Ладно, пускай, но до моря все равно надо ехать на поезде. А ты, верно, решил, что я раздумала идти за вами, да?

— Нет, я сразу догадался, что ты спряталась.

Он и забыл, что первый раз в жизни сидит без рубашки, ему до того легко, словно болтать с девчонками для него дело привычное; если бы не ее красота, если бы ему не было так хорошо среди этой золотисто-зеленой пены, хотя она и не для него, если бы он не боялся выскользнуть из теплого света этого орехового взгляда, можно было бы даже подумать, будто он болтает с простодушным мальчишкой, знающим не больше его, который все, что ему ни расскажешь, принимает за чистую монету. Правда, от его вранья она не стала менее таинственной, и при мысли о ее daddy на душе у него становится неспокойно. Единственная разница — и это для него самое неожиданное и важное, — что, если кто-нибудь посмеет поднять на нее руку, будь это даже его родная тетка, он будет драться насмерть, не раздумывая ни секунды. Он не боится никого на свете, кроме нее самой, хотя она кажется ему хрупкой, как воробушек. И его уже никто и никогда не запугает.

— Твой дядя мне улыбается, когда он один, а с ними делает вид, будто меня не замечает. Мама говорит, что старые девы просто бесятся и на них нечего обращать внимание. А ты откуда приехал?

—Из збмка. Он очень далеко отсюда.

Он отвечает не раздумывая, словно сам верит, что это правда.

— А почему ты в форме?

— Потому что наш замок сейчас в руках врагов, его захватило воронье.

— Как же ты выбрался оттуда?

— Голубой Человек послал двух воинов, чтобы меня освободить.

— И отправил к злым теткам? От них только и слышишь: «Чтоб духу твоего здесь не было!» И про маму они ужасные гадости рассказывают! Она мне сама говорила.