Изменить стиль страницы

Ната Генриховна подняла руку, просила тишины:

– У меня есть презабавный анекдот – из еврейской жизни. Послушайте! Так слушайте же, я вам говорю!

И при наступившей тишине рассказала простенький, гулявший в то время по всем компаниям анекдотец. В бесхитростных выражениях в нём повествовалось о том, как некто Михаил Абрамович приехал из командировки и застал жену свою с любовником и как та чисто по-еврейски выкрутилась из щекотливого положения.

Все мы от души смеялись, хвалили жену генерала за умение копировать евреев, но генерал сидел как каменный. И когда мы успокоились, в наступившей тишине прогремел резкий командный голос:

– Ничего не нахожу тут смешного!

И, уставившись на жену покрасневшими глазами, добавил:

– Не тебе бы мазать евреев, которые на тебя так похожи. Подумала бы о детях своих.

Тут подал свой голос полковник:

– Ну, что же поделать, если евреи таковы!

Генерал повернулся к нему, его щёки налились кровью, губы пересохли:

– А это, мил друг, уж попахивает антисемитизмом. В тридцатых годах за такие речи пулю в затылок получали.

Меня эти слова словно ужалили. Я сказал:

– Слава Богу, нынче не тридцатые годы.

– Да? Не тридцатые? – рычал генерал, теперь уже меня испепеляя взглядом. – А жаль, что не тридцатые. Вася Сталин тоже думал, что не тридцатые. А где он теперь?

Эти слова меня за нутро зацепили.

– Василий Иосифович – боевой лётчик, он двадцать вражеских самолётов сбил, а других каких-нибудь грязных дел мы за ним не числим. И это ещё разобраться надо, кто его и за что посадил!

Мысленно снова я схватил себя за горло и сказал: «Успокойся! Опять сошёл с тормозов».

Сидел, тяжело дышал и ни на кого не смотрел. Я не знал, сколько сбил Сталин самолётов, но сказал «двадцать» и готов был отстаивать эту цифру. Но генерал далёк был от статистики; он, видимо, и сам понял, что зашёл далеко, мирным тоном проговорил:

– Не к вам у меня претензия, а вот к ней, супруге моей. Она цыганка, и детей мне таких же нарожала. Одного нашего сына во время борьбы с космополитизмом чуть было из электрички не выбросили. На еврея похож. А мы тут ещё сами будем раздувать ненависть к евреям. Сколько раз я ей говорил!

Михаил поднялся из-за стола, подошёл к Нате, положил ей руки на плечи:

– Ладно, ладно обижать Наталью. Уж чего она такого рассказала? Я, признаться, и не понял ничего. А что рассказывать она умеет – этого у неё не отнимешь. Ладно, друзья! Выпьем за евреев! У меня на фронте штурман был еврей, и мы с ним отлично воевали.

На том инцидент был исчерпан, о евреях забыли, но моя защита сына Сталина всем пришлась не по сердцу. Я понял это по косым взглядам, дал знать жене, и скоро мы откланялись.

Я ещё и при первой встрече с Михаилом сразу после войны не находил в его душе прежнего дружеского тепла, теперь же, как мне казалось, ещё больше от него отдалился. На память упорно лезла русская пословица: «Гусь свинье не товарищ».

Домой мы возвращались молча. Наде бы, конечно, хотелось сблизиться с такими важными людьми, но и она, наверное, понимала, что общего интереса с ними у меня быть не могло.

Был ранний вечер, мы шли пешком, я думал: открыться Наде со своей бедой или поберечь её от лишних переживаний? Но тут же решил, что жена самый близкий друг, чего же от неё таиться?

– А знаешь, Надя, – заговорил я вдруг почти торжественно, – у нас ведь с тобой всё не так просто, то есть не у нас, а у меня. Я был в райкоме, там узнал, что три года как исключён из партии, но, к счастью нашему, решение об этом куда-то заложили и в Румынию не прислали. Только теперь сообщили.

– У тебя всё это на лице написано, да только я понять не могла, что с тобой, почему ты ходишь как в воду опущенный.

Она помолчала, потом спокойно, будто речь шла о пустяках, продолжала:

– И ладно. Живи без партии. Взносов платить не надо. Живут же люди! Вон Фридман у вас – сроду не был в партии. А и симпатия твоя черноокая Панночка – она, как ты говорил, и в комсомоле не была, зато муженёк её – вон какая знатная фигура! Кстати, ты бы к нему в журнал пошёл. Чай, примет тебя на работу.

– Не знаю, шутишь ли ты или говоришь серьёзно. Да кто же меня в журналистику теперь исключённого примет? Об этом и думать нечего.

– Как же не примут? Устинов тебя первым пером называл. А теперь что ж – писать что ли разучился? Я этого не понимаю. Ну, если в военную газету не примут, в гражданскую пойдёшь. Такие-то, как ты, журналисты – везде нужны. А если уж не в газете – рассказы пиши. Умеешь ведь. Писателем станешь, как Чехов или Джек Лондон. Ты тогда, конечно, нос задерёшь и бросишь меня, ну, это уж другая статья. Всё равно твоим успехам радоваться буду.

Я понял, что Надежде моих тревог не понять. Ну, и ладно, страхов нагонять не стану, только пусть она об этом помалкивает. Нечего нам горе своё среди людей трясти, у них своих забот хватает.

Надежда – молодец, всегда поражала меня силой духа и ясностью ума. Проговорила серьёзно, чеканя каждое слово:

– Ты только брось это – страхи разводить, в панику вдаваться. В этой нашей новой жизни действуй, как на войне. Я про тебя в газете читала: с неба пули да осколки сыпятся, а ты стоишь посреди батареи, команды подаёшь. Наверное, ведь не ошибался. Вот и тут надо: судьба-злодейка бьёт нас, а нам хоть бы хны. Да и невелик удар мы получили. Деньги у нас кой-какие есть, я теперь экономить буду. Завтра же на работу пойду, а ты не рвись, не терзайся; сиди да пиши свои рассказы. Я в тебя верю: будешь стараться, и всё у тебя получится. Помнишь, как во Львове: ночью за три часа рассказ написал. А теперь-то твоё перо ещё острее стало. Пусть не всякий рассказ у тебя возьмут, а ты знай себе, сиди и пиши. А я кормить вас всех буду. Я сильная, молодая – ну? Веришь в меня?..

Я обнял Надежду, и так, обнявшись, как жених и невеста, мы шли до дома. С души моей отвалился камень, мне легче дышалось, и жизнь впереди не казалась уж такой безрадостной.

На следующее утро я тщательно побрился, приоделся и пошёл в свою родную газету – только теперь она называлась «Советская авиация». В комнате нашей сидели новые люди – со значками Политической академии. Из старых один Серёжа Кудрявцев. Мы обнялись и долго так стояли.

– Слышал, вас всех демобилизовали? Это ужасно.

– Почему ужасно? В гражданке работать буду.

– Оно, конечно… можно и в гражданке, да у тебя военная профессия: лётчик.

– Лётчик он и на гражданке лётчик.

– Ну, нет, на гражданке лётчики гражданские бывают. У них и самолёты другие, и все лётные правила. Переучиваться надо заново. Ну, да ладно. Давай вместе к Устинову сходим. Жаль только, что Борис Макаров уж не работает. У нас на кадрах теперь сидит капитан Габрилович, он своих человечков в отделы затаскивает, ну тебя-то, думаю, возьмут.

– Нет, Серёжа, к Устинову я зайду, но на работу вольнонаёмным проситься не стану. У меня другие планы. Я потом тебе скажу.

– Ну-ну, как хочешь. Мы подумаем: может, снова тебя в армию затянем. Я с Красовским поговорю, он меня по Дальнему Востоку помнит. Он же там у нас командующим был.

– Пока говорить не надо. А когда нужно будет, я тебе скажу.

От Сергея пошёл к Устинову. Главный редактор встретил меня тепло, но, как мне показалось, без особого воодушевления. Сказал:

– Вы, конечно, в близкое окружение Сталина не попали, а вот все, кто стоял возле него, поплатились.

– Что же с ними сделали?

– Ничего особенного, а только из армии уволили. Многих из партии исключили. Несколько человек посадили. А вы… остались в армии?

– Нет, Сергей Семёнович, нас, румынских офицеров, всех уволили.

О партийных делах решил промолчать. Ждал предложения работать в газете, – хотя бы вольнонаёмным, но полковник мне работу не предложил. И это больно меня задело. Не желая отвлекать его от работы, стал прощаться. Устинов вышел из-за стола, посмотрел мне в глаза, – и так, будто он всё знал обо мне, сказал:

– Я буду помнить о вас и при случае постараюсь помочь. Может, удастся вас снова в армию призвать. Я бы тогда поручил вам отдел боевой подготовки. Соболев-то уволился. Там теперь Никитин, а он, как вы знаете, в лётных делах ничего не смыслит.