Отец засмеялся.

— Перчик и Алик вдвоём чуть не целую рамку мёда умяли, съели и похлопали себя по животу, а их дед Степан только засмеялся. Но Стёпа — нет, твой ровесник, словно взрослый человек, обед свой съел: «Мама, можно, я не доем это?» — и ушёл в свою комнату.

«Ушёл в свою комнату», — повторил про себя мальчик.

— «Мама, ты позволишь, я оставлю это?» Нет, не так, — растерялся и вспомнил отец. — Он сказал: «Мама, вы позволите?..» Они своего отца и свою мать на «вы», во множественном числе называют, словно не одна у них мать, а несколько. А и в самом деле так: их дед Степан и их отец десятерых стоят по ловкости-расторопности. Учись как следует, слышишь, — встрепенулся отец, — нехорошо учишься.

Отец был прав. А было это так: Абовян Норик учился хорошо, после него неплохо учился и мальчик, но потом мать Норика послали с фермой на зимовье, и Норик перестал учить уроки, следом за ним, словно стесняясь быть отличником, потускнел и мальчик… Но это ещё куда ни шло, ещё постыднее было то, что мальчик в закоулках погреба нашёл бутылку застывшего мёда; затаившись в подвале, он согревал её дыханием, грел в руках и под мышками, но мёд не оттаивал, не растопился, и мальчик материными спицами, теми, что она носки вяжет, выковыривал и слизывал этот мёд, выковыривал и лизал… Мальчик, если бы можно было, запрятал бы куда-нибудь в уголок памяти этот позорный свой поступок, как запрятал тёмно-зелёную бутылку в углу погреба… Мальчик возненавидел себя, ему стал противен и брат с такой же, как у него, неровно обстриженной головой, брат смотрел на него, как собака, подбородок — на сторону… Мальчику показалось, брат тоже знает место, где тёмно-зелёная бутылка. Мальчик ещё совсем мало жил, плохих поступков за ним было ещё очень мало, мальчик приписывал себе и проступки брата, но всё равно тёмно-зелёная бутылка не давала покоя.

А отец снова говорил о трёх золотых медовых рамках. То ли дед Оганес, то ли мальчиков дед Аветик, скорее всего и тот и другой, а с ними и отец мальчика задолжали эти рамки деду Стёпы, Перчика и Алика, тоже Степану, давно ещё, с дедовских времён задолжали, а и не задолжали, мёд в сотах нам на что?..

— Мёд в сотах нам на что? — повторил мальчик.

Дед Аветик отправил мёд в город, и этот самый Степан поменял место отца на фронте, из пехотных частей перевёл его в артиллерию, где, правда, прямым попаданием разносило и орудие, и людей, но случалось и так, что мина падала далеко, во всяком случае далеко от особняка Томцяна Степана, и он с лучезарной верой по очереди переправил на передовую — отца мальчика, его дядю и всех без исключения цмакутцев, всех, кто пришёл к нему на поклон с рамками мёда.

— Ещё этот подъём одолеем, Армо-джан, — сказал отец, — и всё. Не быстро иду, поспеваешь за мной? И поросёнка с собой прихватил, — засмеялся отец, — откуда мне было знать, что они свиного запаха не переносят, невестка их зажала нос и убежала. По нашему разумению, я им очень даже хорошую вещь принёс, — отец засмеялся и дёрнулся, словно до сих пор ещё тот мешок с поросёнком был у него за плечами и он с рамками мёда в руках стоял в их зале и не знал, куда сложить поклажу. — Порося я обжёг, почистил хорошенько, они от этого запаха палёного нос воротили. Ты не знаешь, — сказал он, — мы с твоей матерью ночью незаметно обожгли, целиком, красный поросёнок был, я через этот голод и нищету принёс-доставил им такую вещь, а Степан говорит: «Взрослый парень, неужто не знаешь, что мы свинину не едим? Вынеси, вынеси скорее, говорит, неси на улицу». А насчёт мёда не стал возражать, — сказал отец. — Теперь не знаю, выбросили ту свинью они или отдали каким-нибудь голодным соседям. Обратно брать неудобно было.

— Они турки, наверное, — сказал мальчик, — турки свинину не едят.

— Не турки, армяне из нашего мнацаканяновского рода.

Сердце у мальчика ёкнуло, избранные из мнацаканяновской стаи взлетели и парили в дальних далях, его братья Мнацаканяны выступали на торжественных собраниях.

— Аферист, — сказал отец, мальчик впервые слышал это слово, и «аферист» поместился в чистых, светлых, нарядных и мелодичных покоях, и до сих пор, до сегодняшнего дня мальчик не может отделить это слово от уверенной учёбы братьев-отличников, от роскошной, цветущей красоты их матери, от сдержанного присутствия, смахивающего на отсутствие, их отца и от этой обители тонкого, точного, казалось бы, мелкого, но крупного жульничества. — Аферист, значит, умный, — сказал отец, — значит, знает, куда ему ступить, где стать, чтобы не затеряться. Э, когда это было, я такой, как ты сейчас, был, он сказал: «У села нет будущего» — и перебрался в город, теперь мы дошли до этого положения, но настоящий, большой смысл его слов мы всё равно ещё не понимаем, ни я, ни твой дед. И ты не поймёшь, как я погляжу. И ты, Армо-джан.

Перед тем как кончиться лесу, мальчик с серым от холода, покрытым пупырышками лицом, с выскочившими из орбит глазами, с головой, постриженной овечьими ножницами, с худой голой шеей, стоя в колее от телеги, мальчик прошептал:

— Степан Мнацаканян, Перч Мнацаканян…

Мальчику потом казалось, отец в этом месте промолчал. Отец долго молчал, жалко улыбался и не говорил того, что хотел.

— Пошли, — сказал отец. — Пошли-пошли, — он повернулся к мальчику спиной, наверно, не хотел видеть то выражение поруганного, которое должна была вызвать в мальчике правда. — Томцяны они теперь. Фамилию поменяли. Томцяны.

Что они бросили село, что вместе с одеждой пастухов оставили в селе свою фамилию, что не захотели быть Мнацаканянами, это их пренебрежение мальчика ужалило позже, много позже, спустя десятилетия. А сейчас, ступая по колее в ногу с отцом, совсем как молодой бычок, мальчик тайком глянул на отца и захотел быть Томцяном, Томцяном Стёпой, Томцяном Аликом, Томцяном Перчем или же, если это не покажется смешным, быть Томцяном Арменаком и быть их братом… но тогда оставался один среди этих снегов отец и в селе один оставался брат с неровно обстриженной овечьими ножницами головой, с вывернутым подбородком, молча, как собака, глядящий брат…

Левее Сломанного Седла по склону Медового Цветка проходила и падала в овраг заснеженная тропка. Отец заметил её, но не обратил внимания, потом пригляделся и стал к чему-то прислушиваться.