Сомс покачал головой.

– Несчастный случай, – пробормотал он.

Смяв в кулаке газету, Джордж сунул ее в карман. Он не мог удержаться от последнего щелчка.

– Гм! Ну, как дома – рай земной? Маленьких Сомсиков еще не предвидится?

С лицом белым, как ступеньки лестницы у Джобсона, ощерив зубы, словно собираясь зарычать, Сомс рванулся вперед и исчез.

Первое, что он увидел дома, отперев дверь своим ключом, был отделанный золотом зонтик жены, лежавший на сундучке. Сбросив меховое пальто, Сомс кинулся в гостиную.

Шторы были уже спущены, в камине пылали кедровые поленья, и он увидел Ирэн на ее обычном месте в уголке дивана. Он тихо притворил дверь и подошел к ней. Она не шелохнулась и как будто не заметила его.

– Ты вернулась? – сказал Сомс. – Почему же ты сидишь в темноте?

Тут он разглядел ее лицо – такое бледное и застывшее, словно кровь остановилась у нее в жилах; глаза, большие, испуганные, как глаза совы, казались огромными.

В серой меховой шубке, забившись в угол дивана, она напоминала чем-то сову, комком серых перьев прижавшуюся к прутьям клетки. Ее тело, словно надломленное, потеряло свою гибкость и стройность, как будто исчезло то, ради чего стоило быть прекрасной, гибкой и стройной.

– Так ты вернулась? – повторил Сомс.

Ирэн не взглянула на него, не сказала ни слова; блики огня играли на ее неподвижной фигуре.

Вдруг она встрепенулась, но Сомс не дал ей встать; и только в эту минуту он понял все.

Она вернулась, как возвращается к себе в логовище смертельно раненное животное, не понимая, что делает, не зная, куда деваться. Одного взгляда на ее закутанную в серый мех фигуру было достаточно Сомсу.

В эту минуту он понял, что Босини был ее любовником; понял, что она уже знает о его смерти, – может быть, так же как и он, купила газету и прочла ее где-нибудь на углу, где гулял ветер.

Она вернулась по своей собственной воле в ту клетку, из которой ей так хотелось вырваться; и, осознав страшный смысл этого поступка. Сомс еле удержался, чтобы не крикнуть: “Уйди из моего дома! Спрячь от меня это ненавистное тело, которое я так люблю! Спрячь от меня это жалкое, бледное лицо, жестокое, нежное лицо, не то я ударю тебя. Уйди отсюда; никогда больше не показывайся мне на глаза!”

И ему почудилось, что в ответ на эти невыговоренные слова она поднимается и идет, как будто пытаясь пробудиться от страшного сна, – поднимается и идет во мрак и холод, даже не вспомнив о нем, даже не заметив его.

Тогда он крикнул наперекор тем, невыговоренным, словам:

– Нет! Нет! Не уходи!

И, отвернувшись, сел на свое обычное место по другую сторону камина.

Так они сидели молча.

И Сомс думал: “Зачем все это? Почему я должен так страдать? Что я сделал! Разве это моя вина?”

Он снова взглянул на нее, сжавшуюся в комок, словно подстреленная, умирающая птица, которая ловит последние глотки воздуха, медленно поднимает мягкие невидящие глаза на того, кто убил ее, прощаясь со всем, что так прекрасно в этом мире: с солнцем, с воздухом, с другом.

Так они сидели у огня по обе стороны камина и молчали.

Запах кедровых поленьев, который Сомс так любил, спазмой сжал ему горло. И, выйдя в холл, он настежь распахнул двери, жадно вдохнул струю холодного воздуха; потом, не надевая ни шляпы, ни пальто, вышел в сквер.

Голодная кошка терлась об ограду, медленно подбираясь к нему, и Сомс подумал: “Страдание! Когда оно кончится, это страдание?”

У дома напротив его знакомый, по фамилии Раттер, вытирал ноги около дверей с таким видом, словно говорил: “Я здесь хозяин!” И Сомс прошел дальше.

Издалека по свежему воздуху над шумом и сутолокой улиц несся перезвон колоколов, “практиковавшихся” в ожидании пришествия Христа, – звонили в той церкви, где Сомс венчался с Ирэн. Ему захотелось оглушить себя вином, напиться так, чтобы стать равнодушным ко всему или загореться яростью. Если б только он мог разорвать эти оковы, эту паутину, которую впервые в жизни ощутил на себе! Если б только он мог внять внутреннему голосу: “Разведись с ней, выгони ее из дому! Она забыла тебя! Забудь ее и ты!”

Если б только он мог внять внутреннему голосу: “Отпусти ее, она много страдала!”

Если б только он мог внять желанию: “Сделай ее своей рабой, она в твоей власти!”

Если б только он мог внять внезапному проблеску мысли: “Не все ли равно!” Забыть, хотя бы на минуту, о себе, забыть, что ему не все равно, что жертва неизбежна.

Если б только он мог сделать что-то не рассуждая!

Но он не мог забыть; не мог внять ни внутреннему голосу, ни внезапному проблеску мысли, ни желанию; это слишком серьезно, слишком близко касается его – он в клетке.

В конце сквера мальчишки-газетчики зазывали покупателей на свой вечерний товар, и их призрачные нестройные голоса перекликались со звоном колоколов.

Сомс зажал уши. В голове молнией мелькнула мысль, что – воля случая и не Босини, а он мог бы умереть, а она, вместо того чтобы забиться в угол, как подстреленная птица, и смотреть оттуда угасающими глазами…

Он почувствовал около себя что-то мягкое: кошка терлась о его ноги. И рыдание, потрясшее все его тело, вырвалось из груди Сомса. Потом все стихло, и только дома глядели на него из темноты – и в каждом доме хозяин и хозяйка и скрытая повесть счастья или страдания.

И вдруг он увидел, что дверь его дома открыта и на пороге, чернея на фоне освещенного холла, стоит какой-то человек, повернувшись спиной к нему. Сердце его дрогнуло, и он тихо подошел к подъезду.

Он увидел свое меховое пальто, брошенное на резное дубовое кресло, персидский ковер, серебряные вазы, фарфоровые тарелки по стенам и фигуру незнакомого человека, стоящего на пороге.

И он спросил резко:

– Что вам угодно, сэр?

Незнакомец обернулся. Это был молодой Джолион.

– Дверь была открыта, – сказал он. – Могу я повидать вашу жену? У меня к ней поручение.

Сомс посмотрел на него искоса.

– Моя жена никого не принимает, – угрюмо пробормотал он.

Молодой Джолион мягко ответил:

– Я не стану ее задерживать.

Сомс протиснулся мимо него, загородив вход.

– Она никого не принимает, – снова сказал он.

Молодой Джолион вдруг посмотрел мимо него в холл, и Сомс обернулся. Там, в дверях гостиной, стояла Ирэн; в ее глазах был лихорадочный огонь, полураскрытые губы дрожали, она протягивала вперед руки. При виде их обоих свет померк на ее лице; руки бессильно упали; она остановилась, словно окаменев.