Джун раскраснелась, а у Ирэн щеки были иззябшие и желтоватые, как слоновая кость. Под глазами залегли темные тени. В руках она держала букетик фиалок.
Ирэн смотрела на Джун не улыбаясь; и девушка, вопреки вспыхнувшему в ней гневу, снова почувствовала былое очарование этих больших, устремленных на нее темных глаз.
В конце концов Джун заговорила первая:
– Зачем вы пришли сюда? – но, почувствовав, что тот же самый вопрос задан и ей, добавила: – Этот ужасный процесс… я пришла сказать, что он проиграл дело.
Ирэн молчала, по-прежнему глядя ей прямо в лицо, и девушка крикнула:
– Что же вы молчите, как каменная?
Ирэн ответила с легким смешком:
– Я бы хотела окаменеть.
Но Джун отвернулась от нее.
– Молчите! – крикнула она. – Не надо! Я не хочу слушать! Я не хочу знать, зачем вы пришли. Я ничего не хочу слушать! – и, словно беспокойный дух, заметалась по комнате. Вдруг у нее вырвалось: – Я пришла первая. Мы не можем оставаться здесь вдвоем.
Улыбка промелькнула на лице Ирэн и погасла, как искра. Она не двинулась. И тут Джун почувствовала в мягкости и неподвижности этой фигуры какую-то отчаянную решимость, что-то непреодолимое, грозное. Она сорвал с головы шляпу и, приложив руки ко лбу, провела ими по пышным бронзовым волосам.
– Вам не место здесь! – крикнула она вызывающе.
Ирэн ответила:
– Мне нигде нет места.
– Что это значит?
– Я ушла от Сомса. Вы всегда этого хотели.
Джун зажала уши.
– Не надо! Я ничего не хочу слушать, я ничего не хочу знать. Я не могу бороться с вами! Что же вы стоите? Что же вы не уходите?
Губы Ирэн дрогнули; она как будто прошептала:
– Куда мне идти?
Джун отвернулась. Из окна ей были видны часы на улице. Скоро четыре. Он может прийти каждую минуту. Она оглянулась через плечо, и лицо ее было искажено гневом.
Но Ирэн не двигалась; ее руки, затянутые в перчатки, вертели и теребили букетик фиалок.
Слезы ярости и разочарования заливали щеки Джун.
– Как вы могли прийти! – сказала она. – Хороший же вы друг!
Ирэн опять засмеялась. Джун поняла, что сделала неправильный ход, и громко заплакала.
– Зачем вы пришли? – промолвила она сквозь рыдания. – Вы разбили мою жизнь и ему хотите разбить!
Губы Ирэн задрожали; в ее глазах, встретившихся с глазами Джун, была такая печаль, что девушка вскрикнула среди рыданий:
– Нет, нет!
Но Ирэн все ниже и ниже опускала голову. Она повернулась и быстро вышла из комнаты, пряча губы в букетик фиалок.
Джун подбежала к двери. Она слышала, как шаги становятся все глуше и глуше, и крикнула:
– Вернитесь, Ирэн! Вернитесь! Вернитесь!
Шаги замерли…
Растерявшаяся, измученная, девушка остановилась на площадке. Почему Ирэн ушла, оставив победу за ней? Что это значит? Неужели она решила отказаться от него? Или…
Мучительная неизвестность терзала Джун… Босини не приходил…
Около шести часов вечера старый Джолион вернулся домой от сына, где теперь он почти ежедневно проводил по нескольку часов, и справился, у себя ли внучка. Узнав, что Джун пришла совсем недавно, он послал за ней.
Старый Джолион решил рассказать Джун о своем примирении с ее отцом. Что было, то прошло. Он не хочет жить один, или почти один, в этом громадном доме; он сдаст его и подыщет для сына другой, за городом, где можно будет поселиться всем вместе. Если Джун не захочет переезжать, он даст ей средства, пусть живет одна. Ей это будет безразлично, она давно уже отошла от него.
Когда Джун спустилась вниз, лицо у нее было осунувшееся, жалкое, взгляд напряженный и трогательный. По своему обыкновению, она устроилась на ручке его кресла, и то, что старый Джолион сказал ей, не имело ничего общего с ясными, вескими, холодными словами, которые он с такой тщательностью обдумал заранее. Сердце его сжалось, как сжимается большое сердце птицы, когда птенец ее возвращается в гнездо с подбитыми крыльями. Он говорил через силу, словно признаваясь, что сошел в конце концов со стези добродетели и наперекор всем здравым принципам поддался естественному влечению.
Старый Джолион как будто боялся, что, высказав свои намерения, он подаст плохой пример внучке; и, подойдя к самому главному, изложил свои соображения на тот счет, что “если ей не понравятся его планы, пусть живет, как хочет”, в самой деликатной форме.
– И если, родная, – сказал он, – ты почему-нибудь не уживешься с ними, что ж, я все улажу. Будешь жить, как тебе захочется. Мы подыщем маленькую квартирку в городе, ты там устроишься, а я буду наезжать к тебе. Но дети, – добавил он, – просто очаровательные.
И вдруг посреди таких серьезных, но довольно прозрачных объяснений причин, заставивших его переменить политику, старый Джолион подмигнул:
– То-то будет сюрприз нашему чувствительному Тимоти. Уж этот юноша не смолчит, голову даю на отсечение.
Джун слушала молча. Она сидела на ручке кресла, выше деда, и старый Джолион не видел ее лица. Но вот он почувствовал на своей щеке ее теплую щеку и понял, что во всяком случае тревожиться по поводу ее отношения к такой новости нет нужды. Мало-помалу он расхрабрился.
– Ты полюбишь отца – он хороший, – сказал старый Джолион. – Замкнутый, но ладить с ним нетрудно. Вот сама увидишь, он художник, художественная натура и все такое прочее.
И старый Джолион вспомнил о десятке, примерно, акварелей, хранившихся у него в спальне под замком; с тех пор как у сына появилась возможность стать собственником, отец уже не считал их такой ерундой.
– Что же касается твоей… твоей мачехи, – сказал он, с некоторым трудом выговаривая это слово, – то она очень достойная женщина, немножко плаксивая, пожалуй, но очень любит Джо. А дети, – повторил он, и слова эти прозвучали музыкой среди его торжественных самооправданий, – дети просто прелесть.
Джун не знала, что в этих словах воплощалась его нежная любовь к детям, ко всему слабому, юному, любовь, которая когда-то заставила старого Джолиона бросить сына ради такой крошки, как она, и теперь, с новым поворотом колеса, отнимала у нее деда.
Но старого Джолиона уже беспокоило ее молчание, и он нетерпеливо спросил:
– Ну, что же ты скажешь?