Обе мои взрослые дочери пишут картины и продают их. Но хотели бы не продавать. Это третий игрок заставляет отдавать их приемным родителям. Причем третий игрок то и дело горячо убеждает моих художниц писать картины так, чтобы приемные родители особенно охотно их брали, - советует превратить студии, как бы получше выразиться, в хорошо налаженные производственные мастерские, где изготовляют детей.
Младшая из моих дочерей замужем за живописцем, который долгое время бедствовал. Но вот дождался так называемого успеха. И что его с женой больше всего радует, когда на них свалилось богатство? А то, что лучшие свои картины они теперь могут оставлять у себя. Оставаясь художниками, могут стать еще и коллекционерами.
Я вот к чему веду: самый счастливый из художников тот, кто может одурманиваться дни, недели, месяцы, годы, упиваясь только тем, что способны созидать его глаза и руки, а все прочее послав к черту.
Кстати, добавлю, что сам я зарабатываю на жизнь, главным образом исписывая бумагу, а оттого жизнь у меня монотонна до ступора. Когда ктонибудь явится, чтобы оторвать меня от этого занятия, - это все равно что луч солнца, пробившийся на затянутом тучами небе, пусть даже посетитель круглый дурак, или злобный тип, или жулик.
Занятия живописью и сочинение книжек так же схожи, как веселящий газ и гонконгский грипп.
Что касается основоположников абстрактного экспрессионизма, зародившегося у нас в стране после второй мировой войны, третий игрок неожиданно ворвался в их уединение, производя грохот, словно бы нагрянул пикет полиции нравов, - особенно этому изумился стеснительный Джексон Поллок, который вечно сидел без гроша в кармане. Поллок знай себе возился со своими разбрызгивателями и лопаточками, покрывая красками холст, - отдавая этому все свое время и все деньги, причем никто ему ничего не советовал и ни к чему не побуждал, просто ему, словно ребенку, было любопытно, выйдет ли под конец что-нибудь занятное.
И вышло.
Чего ребенок явно не смог бы, так это сделать тот мазок, который для Поллока оказался самым удачным, - почувствовать, насколько захватят взрослых людей картины, выполненные такой техникой. А второй удачный мазок был вот этот - Поллок доверился интуиции, направлявшей его руку, и оказалось, что, заполняя одну часть холста так-то, а другую - так-то, можно создать картину, обладающую мистической цельностью и столь же таинственной притягательностью.
Кое-кого он сильно раздосадовал, и говорили, что он просто мошенник, морочащий людям голову, хотя сходить с ума из-за картины и вообще из-за любого произведения искусства - не то же ли самое, что сходить с ума из- за клоунской репризы? Среди почитателей Поллока находились такие же чокнутые, эти заявляли, что он сделал шаг вперед, словно бы он, допустим, придумал пенициллин. Но ясно было, что он с художниками-единомышленниками затеял что-то грандиозное, и надо двигаться дальше. И все будут с интересом следить, что получится.
В общем, произошла сенсация, я имею в виду деньги и славу, которые посыпались на этих художников. Но для такого скромного и неискушенного человека, как Джексон Поллок из Коди, штат Вайоминг, сенсация эта была уж слишком шумной. Он рано умер, он сильно пил и, по всем свидетельствам, чувствовал себя ужасающе несчастным - в автокатастрофе виновен был он сам, а может, даже ее и подстроил. Я с ним не был знаком, однако решусь предложить эпитафию для его надгробия на кладбище Грин Ривер:
ТРОЕ - ЭТО УЖЕ ТОЛПА.
(Между красками и пистолетами больше общего, чем я прежде думал. И краски, и пистолеты навевают владельцам мысли о странных, а возможно, замечательных вещах, которые с их помощью можно сделать.)
IV
А теперь вот что.
"Где бы я ни был, даже если понятия не имею, куда меня занесло, и в какую бы переделку ни вляпался, мне удается достичь полного, бестревожного душевного равновесия, как только окажусь на берегу какого- нибудь естественного водоема. Будь передо мной ручеек или океан, вода говорит мне: "Ну, теперь ты понял, где находишься. Понял, куда двигаться дальше. И скоро придешь домой".
Происходит это оттого, что самые первые свои воображаемые карты мира я составлял на севере Индианы, на середине пути от Чикаго к Индианаполису, где мы жили зимой. Озеро было длиной в три мили и полмили от берега до берега в самом широком месте. Берега образуют замкнутое кольцо. И в какой бы точке этого кольца я ни очутился, чтобы добраться до дома, достаточно было просто все время идти вперед, не меняя направления. Так что свои путешествия я каждый день начинал с уверенностью в успехе, словно Марко Поло.
Скажи мне, читающий эти строки, незаменимый мой советчик: а ты тоже обрел глубинное чувство времени, пространства, да если на то пошло, и судьбы, подобно мне, усваивая самые ранние уроки географии и установленные ею правила, не зная которых не вернешься домой? Откуда это тайное, пусть даже ошибочное, но властное чувство, что ты на правильной дороге и что вскоре ждет тебя покой и уют родного очага?
Замкнутое кольцо, по которому я двигался вдоль берегов, обязательно приводило меня к неотапливаемому деревянному коттеджу на утесе, возвышавшемся над озером, и четырем примыкающим домикам, битком набитым близкими родственниками. Главы семейств, обитавших в этих домиках, - все они были сверстники отца - тоже детьми проводили лето на озере Максинкуки, куда они пришли почти сразу вслед за индейцамипотаватоми. Они даже придумали для своей мальчишеской компании, если не путаю, индейское имя, эйтомайя, вот как они себя называли. Уже взрослыми, отец называл так и само озеро: "Ну что, ходили на Эйтомайя?" И какой-нибудь кузен - любил порыбачить с протекающей лодки! - какая-нибудь кузина, улегшаяся с книжкой в гамаке, отвечали: "На Эйтомайя? Конечно". Почему Эйтомайя? Да ни почему, просто глупость, напоминавшая про детские годы. Вообще-то имя это произвели от какой-то немецкой фразы типа: "Эй ты, Майер!"
И что из того? Да ничего, всего лишь повод сказать, что индейцевпотаватоми сменяли на озере мальчишки-эйтомайя, а затем и они бесследно исчезли с этих берегов. Словно никогда по ним и не бродили.
Печально об этом думать? Нисколько. Все касавшееся озера запечатлелось у меня в памяти, когда память была еще столь мало обремененной и столь жаждущей любых фактов, так что теперь это мое озеро и останется им, пока я жив. У меня нет желания туда ехать, ведь оно все равно перед глазами. Прошлой весной мне случилось на него взглянуть с высоты примерно шести миль, когда я летел из Луисвилла в Чикаго. Чувств оно у меня вызвало не больше, чем вызвал бы комок грязи, разглядываемый в микроскоп. Потому что там, внизу, было ненастоящее озеро Максинкуки. Настоящее осталось у меня в памяти.
То, которое у меня в памяти, я переплывал, когда мне было одиннадцать лет, с сестрой, пятью годами меня старше, и братом, тот был старше на девять лет, - мы плыли две с половиной мили, ни ярдом меньше, а рядом, подгоняя нас, плыла прохудившаяся лодка. Через тридцать лет сестра умерла. А брат, ставший ученым и занявшийся изучением атмосферы, по- прежнему полон сил, с утра до ночи толкует про облака да про электрические разряды. Времена меняются, но мое озеро не переменится никогда.
Если бы мне пришло в голову написать роман или пьесу о Максинкуки, получилась бы чеховская вещь, потому что там бы рассказывалось про нескольких подростков, получивших в наследство коттеджик, любимый ими с детства, и пытавшихся мирно в нем ужиться, а потом дети этих подростков вырастают, разбредаются по миру, навсегда покидая родные берега, ну, и так далее. Наш коттедж, которым совместно - и не без склок - владели отец с братом и сестрой, под конец второй мировой войны был продан какому-то незнакомому человеку. Купивший отсрочил на неделю свой переезд, с тем чтобы я, только что демобилизованный и женившийся, мог провести там медовые денечки. Покупатель оказался концертмейстером симфонического оркестра Индианаполиса, значит, должен был быть романтиком. А моя невеста, чье девичье имя Джейн Кокс - она из английской семьи, - призналась, что один ее родственник все возмущался: "Неужели ты вправду намерена связать жизнь с этой немчурой?"