Изменить стиль страницы

Все шустрим, шустрим, шустрим,

Все должны, должны, должны,

Все должны и все шустрим,

Пока напрочь не сгорим.

(Лето 1990 года почти на исходе, и эта книга тоже. Глянуть не успеем, как уж Рождество нас за горло схватит. Мой старший брат Бернард говорит, что в Рождество у него всегда такое чувство, словно кто-то его хлещет по щекам мочевым пузырем.)

У Шекспира Гамлет, размышляющий, что будет после того, как он пырнет себя кинжалом (в ту пору еще были недоступны пилюли снотворного, выхлопные пары и револьверы магнум 35 калибра), не очень-то задумывается, что остающимся жить он причинит много горестей и хлопот. А ведь он не просто близкий друг Горацио и возлюбленный милой Офелии, он будущий датский король. (Тут вспоминается более близкое к нам по времени отречение от престола, когда английский король Эдуард VIII пожертвовал троном ради косоглазенькой разведенной дамочки из Балтимора. Мой коллега- романист Сидни Зайон, когда мы недавно оказались вместе в довольно разношерстной компании, изрек в этой связи, что историей по сей день движут таланты доставлять наслаждение ртом. Что за времена, прямо-таки все называют своими именами!)

Если бы Гамлет рассчитывал, что его не забудут, после того как он громко хлопнет входной дверью (или кто-нибудь еще за него это сделает), не сомневаюсь, что он так бы и сказал. Марк Твен (писавший, похоже, с желанием остаться в памяти потомков) сказал, что его репутация переживет его же плоть, поскольку он морализировал. (И в самом деле, репутация пережила его плоть.) Не сомневаюсь, он бы так и так морализировал, однако он сумел понять, что старые книги (Бог весть, отчего), которые и в его эпоху еще сохраняли интерес, - сплошь те, где есть морализирование. Тут прежде всего вспоминается антология, известная под заглавием Библия. А еще должны вспомниться "Лисистрата" Аристофана (ок. 448 - 380 до н.э.), Вторая Инаугу рационная речь Авраама Линкольна (1809 - 1865), "Кандид" Вольтера (1694-1778), "Сердце тьмы" Джозефа Конрада (1857-1924): "Теория непроизводительного класса" Торстейна Веблена (1857-1929)1, "Антология Спун-Ривер" Эдгара Ли Мастерса (1869-1950), "Путешествия Гулливера" Джонатана Свифта (1667-1745), "Новые времена" Чарли Чаплина (1889-1977) и многое другое. Так что лучший совет молодому автору, который старается обойтись без морализирования, будет: "Морализируй". Я бы добавил только еще вот что: "И постарайся расположить к себе читателя, избегая в своем морализировании напыщенности". Приходит на ум "Дон Кихот" Мигеля де Сервантеса (1547-1616.) А вот проповеди Коттона Мэзера (1663-1728)2 - нет.

/1 Американский социолог-утопист, резко критиковавший буржуазные нормы жизни./ /2 Один из главных идеологов американского пуританства./

Луи-Фердинан Селин, французский фашист (также и врач), о котором я писал в "Вербном воскресенье", не исключено, пытался достичь бессмертия осознанно, яростно, безудержно проповедуя имморализм. Как-то мы говорили о Селине с Солом Стейнбергом, и я не мог скрыть своего недоумения: каким образом писатель, настолько умный, одаренный, язвительный, мог портить собственные книги, обещавщие стать шедеврами, этими своими омерзительными нападками на евреев и, хотя в такое трудно поверить, глумливыми насмешками над памятью Анны франк. "Нет, вы все-таки скажите, как это можно оскорблять Анну Франк, этот символ невиновности и жертвенности?" допытывался я,

Стейнберг ткнул меня пальцем в грудь и сказал: "Да он же хотел, чтобы вы про него не смогли забыть".

(Стейнберг, возможно, самый умный человек в Нью-Йорке. И, допускаю, самый меланхоличный. Жить ему пришлось очень далеко от родины - он родился в 1914 году в Румынии. Самой смешной шуткой он считает высказывание одного гомосексуалиста-ирландца: "Надо же, баб любит больше, чем виски".)

Мне все равно, будут обо мне помнить или нет, когда я умру. (В "Дженерал электрик" я знавал одного исследователя, женатого на женщине по имени Джозефина, так он мне сказал вот что: "Не стану покупать страховку. На кой черт - умру, так не все ли мне равно, что станется с Джо? Не все ли равно, хоть весь мир полетит вверх тормашками? Я-то мертв уже буду".)

Я - дитя Депрессии (совсем как мои внуки.) А в Депрессию любой работе надо радоваться как чуду. Тогда, в 30-е, если человек получал работу, он гостей собирал отметить такое событие. И где-нибудь к полуночи начинали расспрашивать: а что за работа-то? Ладно, самое главное, что хоть какая- то работа. Для меня писать книжки, вообще что-то писать - работа, как всякая другая. Когда кормившие меня еженедельники были вытеснены телевидением, я сочинял рекламные тексты для всяких фабрик, и продавал машины, и придумал настольную игру, и преподавал в частной школе для подростков с вывихами они были из богатых семей, - и т.д. Я вовсе не считал, что мой долг перед человечеством, или перед самим собой, или перед кем угодно - вернуться, когда смогу, к литературе. Литература - это была просто работа, которую я потерял. А для детей Депрессии потерять работу - то же самое, что потерять бумажник или ключ от собственной квартиры. Приходится обзавестись другим.

(Во времена Депрессии был ходовой ответ на вопрос, какая у тебя работа: "Интересная - вычищаю помет из часов с кукушкой". Или еще такой: "На фабрике служу, где женские трусы делают. Пять тысяч в год буду заколачивать".)

Люди моего возраста и социального положения, какая у них там ни была работа, теперь в основном на пенсии. Так что критики могли бы и не стараться (глупость одна) раз за разом объяснять, что ныне я уже не тот многообещающий писатель, каким был прежде. Если считают, что я этих обещаний не оправдал, пусть припомнят, какие последствия бег времени имел для Моцарта, Шекспира, Хемингуэя.

С возрастом мой отец (он умер, когда ему было семьдесят два) становился все более рассеян. Ему это прощали - думаю, и мне должны простить. (Я никогда никому ничего плохого не делал, он - тоже.) Под самый конец папа несколько раз обращался ко мне так: "Слушай, Бозо..." Бозо - жесткошерстный фокстерьер, живший у нас, когда я был маленький. (Хоть бы моя была собака. Так нет, Бозо был собакой Бернарда, моего старшего брата.) Отец, спохватившись, извинялся за то, что назвал меня Бозо. Но минут через десять опять: "Бозо, послушай-ка..."

Последние три дня перед смертью (я тогда был далеко от нашего дома) он все рылся в ящиках комодов и шкафов, искал какой-то документ. Видно, ему было очень важно найти эту бумагу, но вот какую - он не говорил. Так никому и не сказал.

(Никогда не забуду последних слов актера Джона Берримора, чью смерть описывает Джин Фаулер в книге "Добрый вечер, милый принц": "Я - незаконный сын Буффало Билла"*.)

XXI

Многим кажется, что юмор (репризы, сочиняемые профессионалами, не в счет) - это такой способ самозащиты, к которому позволительно прибегать лишь тем, кто принадлежит к унижаемым и попираемым меньшинствам. (Марк Твен считал себя принадлежащим к белой голытьбе.) И такие люди находят совершенно неуместным, что я тоже все шучу да шучу, ведь я человек, получивший образование, выходец из семьи немецкого происхождения, представитель "средних классов". По их понятиям, мне бы больше пристало распевать "Миссисипи, ах, Миссисипи", смахивая набежавшую слезу.

(Сол Стейнберг как-то помянул при мне русских мужиков, то есть крестьян. Я и говорю ему: я тоже мужик. "Какой еще мужик?" - недоумевает он. Разговор происходил у меня в Хэмптоне, мы сидели у бассейна. И я объяснил: "Но ведь в войну я три года рядовым в армии отгрохал".)

В Нью-Йорке, этом открытом для всех городе, куда стекаются представители самых разных рас, народов, сословий (словно в Калифорнию времен золотой лихорадки 1849 года), чтобы - грамотные и не очень грамотные - отыскать здесь свою удачу, о других судят, хотя чаще всего и не показывая этого (ну, разве что уж очень обозлятся, выйдут из себя), по мелким национальным различиям. И я тоже, встречаясь, допустим, с писателем Питером Маасом, отдаю себе отчет в том, что он наполовину ирландец, наполовину голландец, а беседуя с Кедикай Липтон (той самой "мисс Скарлетт", которая смотрит на вас с ящичка для лото "Братья Паркер"), знаю: она полуяпонка, полуирландка. Если меня навестит мой лучший (теперь, когда чистокровный ирландец Бернард 0'Хэйр поет с хором невидимым) друг Сидни Оффит, я сознаю, что пришел еврей.