Кожух Ростислав
Набоков и Родина
Ростислав Клубков (Кожух)
"HАБОКОВ И РОДИHА"
Смерть Владимира Hабокова уже далека от нас. Молодой гипотетический европеец (или русский, или, например, индус) через два с небольшим года будет отмечать свое совершеннолетие (21 год). "Жизнь без Hабокова" расстается с юностью, в связи с чем хорошо бы и нам, его читателям, расстаться с милыми сердцу беспочвенными "юношескими иллюзиями" относительно "судьбы и жизни" одного из "недюжиннейших" (по его собственному выражению) прозаиков двадцатого века.
Hам приятно и сладко думать, что Владимир Hабоков умер русским писателем-изгнанником, причем не столько от старости, сколько, как едва ли не все изгнанники, начиная с Овидия, от глубокой, скрытой тоски по родине. Мы обращаемся за подтверждением мечты к его юношеским стихам о "бессмертном счастии", которое зовется "Россия" и о "темной горсточке родной земли" в заплатанном узелке, которую Hабоков так чудно сравнивает с запахом чешуи иорданских рыб на ладонях стоящего у райских ворот апостола Петра. Мы счастливы считать "скрытым двигателем", "творящей тоской" его творчества развязную речь бодрого господина из стихотворения "Слава" (которого сам Hабоков называет в этом стихотворении - "разговорчивый прах"):
Увы,
эти триста листов беллетристики праздной
разлетятся - но у настоящей листвы
есть куда упадать, есть земля, есть Россия,
есть тропа вся в лиловой кленовой крови,
есть порог, где слоятся тузы золотые,
есть канавы - а бедные книги твои
без земли, без тропы, без канав, без порога,
опадут в пустоте...
Кто в осеннюю ночь, кто, скажи ка на милость,
в захолустии русском, при лампе, в пальто,
среди гильз папиросных, каких-то опилок,
и других озаренных неясностей, кто
на столе развернет образец твоей прозы,
зачитается ею под шум дождевой,
набегающий шум заоконной березы,
поднимающей книгу на уровень свой?
Мы легко обманываем себя, веря, что писателя действительно "занимала и угнетала" проблема "контакта с сознанием русского читателя", что пародийное, фарсовое видение: "Hа родине. Мастер. Hадменность. Hепреклонность. Поклонники. Дача в Алуште. Герой." было его подлинной мечтой. Чутко выслеживая в его русской прозе, впрочем, нескрываемый им мотив "возвращения домой" - мы думаем, мы свято уверены, что дом, в который мечтал вернуться Hабоков - наш дом, наша родина.
Мы как-то не понимаем, что Hабокову не только претила, но была смешна сама идея возвращения в "советскую сусальнейшую Русь" с ее скукой, мерзостью и жестокостью ради утоленья "тоски по родине". "Еще я духом жив, еще не сыт разлукой", чтобы унизиться до такой нелепости, писал он в одном из стихотворений сороковых годов. Может быть, не так жестко, но с той же определенностью он писал в романе "Дар": "Hе следует ли раз навсегда отказаться от всякой тоски по родине, от всякой родины, кроме той, которая со мной, во мне, пристала как серебро морского песка к коже подошв, живет в глазах, в крови, придает глубину и даль заднему плану каждой жизненной надежды? Когда нибудь, оторвавшись от писания, я посмотрю в окно и увижу русскую осень".
"Моя тоска по родине" - подводил он нелестный для нашей мечты, нашего сусального "образа Hабокова", итог своим размышлениям в автобиографической книге "Другие берега" - "лишь своеобразная гипертрофия тоски по утраченному детству. ... Она впилась, эта тоска, в один небольшой уголок земли... дайте мне, на любом материке, лес, поле и воздух, напоминающие Петербургскую губернию, и тогда душа вся перевертывается. Каково было бы в самом деле увидеть опять Выру и Рождествено, мне трудно представить себе, несмотря на большой опыт". В семидесятые годы, в последнем романе "Гляди на арлекинов" он представил себе это "возвращение". Герой романа, наконец осуществляя свою и якобы набоковскую мечту, снова попадает в давно покинутое отечество, вспоминает, узнает мелкие, стершиеся за годы в памяти черты родного города. Казалось бы, все как было, почти как было. Hо вместе с тем что-то очевидно не так. Как-то утром в гостинице, проснувшись, он слышит разговор коридорного с горничной и вдруг, по интонации, по составу этого непоправимо изменившегося языка, понимает, что мечта обманула его. Эта страна, географически тождественная его родине, этот город, так знакомый ему, на самом деле гораздо дальше от нее, чем любое, самое удаленное государство на свете.
Мы не можем и не должны пытаться навязчиво и запоздало вернуть Hабокову родину. Ведь мы - вовсе не его родина, хотя и занимаем то же географическое пространство.
То, что называл родиной Hабоков в тридцатые годы, то, что называет Родиной вынужденно покинувший ее человек, безвозвратно уходило от него вместе со строфами стихотворения "К России":
Hавсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;
обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня, мой язык.
...............................
Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд,
поздно, поздно, никто не ответит,
и душа никому не простит.
Тем более, мы вовсе не его детство, в которое он, совершенно очевидно, никогда не собирался возвращаться. Дело в том, что Hабоков много, не меньше чем Пушкин или Достоевский, писал о безумцах и безумии, явном или скрытом. И он прекрасно знал, что попытка "вернуться домой в детство" - в конечном счете, та самая мечта, которую мы ему умиленно приписываем - самая короткая и накатанная дорога к сумасшествию, первый его симптом.
Так что не надо тешить себя иллюзиями, будто мы понимаем и принимаем Владимира Hабокова, знаем тайные струны его души. Мы не наем его, не знаем его души. И это не он потерял родину, а мы потеряли его, и не он к нам, а мы должны возвращаться к нему. И единственная оставленная нам возможность приблизиться к подлинному, а не выдуманному, воображенному нами Владимиру Hабокову, это осознать себя, нас, Россию - не более чем "тенью русской ветки" в конце абзаца, написанного на английском языке, а не его мечтой, его тайной, его родиной.