Сняв трубку, он узнал голос Ленина:

- Феликс Эдмундович, здравствуйте.

- Добрый вечер, Владимир Ильич.

- Вечер? - рассмеялся Ленин. - А я-то считал, что уже ночь.

- В самом деле, - подтвердил Дзержинский, скосив глаза на часы.

- Не бережете вы себя, Феликс Эдмундсвич! - укорил Ленин. - Или ждете специального решения? Вот возьмется за вас Яков Михайлович, и уж тогда пощады не просите.

- Но ведь и вы, Владимир Ильич... - начал было Дзержинский.

- Это уже бумеранг, - пытаясь говорить сердито, повысил голос Ленин.

- Мой дом здесь, - твердо произнес Дзержинский. - Большая Лубянка, одиннадцать.

Ленин помолчал.

- Кстати, - снова заговорил он, - какие вести из Швейцарии? Софья Сигизмундовна здорова? А Ясик?

- Здорова, спасибо, Владимир Ильич. И Ясик.

Дзержинский любил свою жену Зосю той светлой и мужественной любовью профессионального революционера, когда чисто человеческое, природой данное чувство любви сливается с едиными взглядами на жизнь. И особенно растрогало Дзержинского то, что Ленин не забыл о его сыне Ясике.

Дзержинский испытывал к сыну сильное чувство любви. Не только потому, что он был единственным ребенком в семье и что родился в тюрьме, но, главное, потому, что вообще любил детей, видя в них тех, кто продолжит борьбу.

- А не приходила ли вам в голову мысль повидаться с семьей? - спросил вдруг Ленин.

- Сейчас это невозможно, Владимир Ильич.

- Вы же знаете, что ничего невозможного нет. Конечно, не сию минуту, но в нынешнем году вам надо обязательно съездить.

- Хорошо, Владимир Ильич, но я поеду лишь тогда, когда будет какой-то просвет.

- Хитрец! - засмеялся Ленин. - - Прекрасно понимает, что просвета не будет. Вы видели, Феликс Эдмундович, какая сегодня гроза над Москвой?

- Да, Владимир Ильич, давно не видел такой грозы.

- И, представьте, глядя на это небесное столпотворение, я размечтался о том времени, когда люди смогут обуздать эту дикую энергию и заставят ее созидать. Поймать молнию, заставить ее работать, как это дьявольски заманчиво, Феликс Эдмундович!

- Признаться, я думал о другом, - сказал Дзержинский. - Эти молнии как стрелы врагов.

- Узнаю пролетарского якобинца, - задумчиво произнес Ленин. - Кстати, о стрелах врагов. Разговор с вами у меня, как вы помните, намечен на послезавтра. А вот гроза надоумила - решил позвонить. Не ошибся?

- Нет, Владимир Ильич. Обстановка такая, что не До сна.

- Признаюсь: мне тоже не спится. И коль уж такое совпадение, приезжайте-ка прямо сейчас, а?

- Хорошо, - обрадовался Дзержинский, - выезжаю немедленно.

- Впрочем, гляньте-ка в окно. Видите?

- Вижу, гроза возвращается.

- И не ослабла, напротив, кажется, стала еще неукротимее.

- Владимир Ильич, а помните: "Будет буря, мы поспорим..."

- Э, батенька, вы снова бьете меня моим же оружием!

Тогда сдаюсь. Жду.

Дзержинский повесил трубку, бережно сложил газеты и вызвал машину.

Вскоре автомобиль, миновав Манеж, остановился у Троицких ворот. Дождь ручьями стекал с высокой стены.

- Кто едет? - спросил часовой в мокром капюшоне, плотно надвинутом на голову.

- Дзержинский, - отозвался Феликс Эдмундович, протягивая пропуск.

Часовой взял под козырек. Машина въехала в Кремль.

Казалось, все молнии, что теперь беспрестанно, будто одна от другой, рождались в небе, облюбовали себе мишенью кремлевский холм. Земля вздрагивала от раскатов грома.

Дзержинский вышел из машины и, не укрываясь от ливня, остановился, взглянул на окна здания, в котором размещался Совнарком.

В одном окне горел свет, и даже молнии не могли совладать с этим светом.

...Из Кремля Дзержинский вернулся уже под утро. Не зажигая свечи, прилег на кровать, расстегнул воротник гимнастерки. В кабинете было сумрачно, непривычно тихо.

Мучал кашель. Дзержинский любил весну, но именно в эту пору года более чем когда-либо не давали покоя больные легкие.

Вот так же кашлял он и в те минуты, когда поднимался по лестнице в кабинет Ленина. Боялся, чтобы пе услышал Владимир Ильич: тут же потребует немедленно заняться лечением. И потому плотно зажал рот ладонью.

Так и вошел к Ленину - с крепко стиснутыми губами, распрямив слегка сутулую спину, всем своим видом показывая, что совершенно здоров. И тотчас же увидел глаза Ильича.

Усталые, но жизнерадостные, они вспыхнули веселыми приветливыми огоньками.

- Без плаща... Да вы промокли!

Ленин произнес эти слова с легкой укоризной, с тем почти неуловимым сочетанием доброты и строгости, которые бывают свойственны старшему брату в разговоре с младшим.

И так как Дзержинский смолчал и не стал оправдываться, добавил строже:

- Извольте взглянуть на календарь, май, всего только май, а не июль на дворе!

Дзержинский сказал в ответ, что чувствует себя великолепно, что есть дела поважнее, чем его здоровье, и этим окончательно рассердил Ленина.

- А кашель там, на лестнице? У меня, да будет вам известно, хороший слух, милейший Феликс Эдмундович.

Нет, нет, извольте выслушать до конца, - не давая себя перебить, продолжал Владимир Ильич, - да будет вам известно, что ваше здоровье - это прежде всего имущество, собственность партии.

Они сели у журнального столика друг против друга, Ленин подпер щеку ладонью и, пристально глядя на него, нахмуренного и сосредоточенного, сочувственно спросил:

- Что, не по нраву мои нотации? Жалеете, что напросились на встречу?

Нет, встреча была совершенно необходимой! Как и всегда, уходя от Ленина, Дзержинский чувствовал, что окончательно прояснилась обстановка, обрело четкость, стало понятным многое из того, что прежде казалось невероятно сложным и противоречивым.

Вера, какой бы сильной она ни была, неизбежно включает в себя и свою противоположность - сомнение. Опа укрепляется, преодолевая его, становится прочнее и незыблемее не от желаний человека, не от его фанатичных заклинаний, а от того, как он борется и какие находит подтверждения в явлениях жизни. Противоречивые в сущности своей, явления эти могут стать неопровержимыми доказательствами лишь в том случае, если смотреть на них с классовых позиций.

Дзержинскому до того, как судьба свела его с Лениным, не приходилось видеть, чтобы кто-либо другой мог так же, как Ленин, рассеивать сомнения и закалять веру. И никогда в его отношении к Ленину не было ничего от слепого преклонения - была самая земная, человеческая убежденность в его мудрости и правоте...