Полковник записывал жадно. Про Ирину, Самойлова, атлас фортификации.

— Алексеевская, дом Пришиблова, в восемь.

— Все?

Штаб-ротмистр еще раз перебрал в памяти.

— Все, кажется…

Полковник протянул руку пожатьем…

— Почту за счастье донести о вашем примерном исполнении долга, ротмистр. Буду ходатайствовать о награждении, каковое, несомненно, последует. У вас с какого года старшинство в чине?

— К Пасхе я получаю ротмистра по линии. Но… господин полковник…

Жандарм перебил:

— Понимаю, понимаю. Вопрос чести, конечно. Чистота убеждений. Это само собой разумеется. Но, ротмистр, согласитесь сами: зачем существуют отличия, как не для того, чтобы награждать ими достойных. И не будем скрывать. Существуют глупейшие предрассудки — даже в нашей, офицерской и дворянской, семье. Не каждый на вашем месте поступил бы столь похвально, как вы. Имеете Анну третьей? Ка-ак?! Уже Станислава второй степени? Ого! Какой заслуженный! Стало быть — Анну на шею… Симпатичную блондинку, как принято говорить. Честь имею, ротмистр. Еще раз, от лица службы, благодарю.

Штаб-ротмистр пожал протянутую вторично руку, но уходить медлил. Полковник посмотрел на него вопрошающе:

— Чем еще могу служить?

Энгельсов потупился:

— Очевидно, воспоследуют аресты…

— Вполне очевидно… Так что?

Жандарм явственно прикидывался: не может же он не понимать, в чем дело. Но — так или не так — пришлось сказать прямо:

— Мне, говоря откровенно, было бы нежелательно, чтобы… мое участие получило огласку… Вы понимаете, всякие такие разговоры около моего имени… — Ах вот что? — Полковник нарочито неискусно разыграл изумление. Вы желаете, чтобы патриотический ваш поступок… Опять… Скромность, ротмистр! Но ежели вам угодно, можно принять меры. Тем более что… возможно, подобный случай представится — вам и нам — еще и в будущем.

Он оторвал от лежавшего перед ним блокнота листок, поднял глаза к лепному, с гирляндами и амурами, потолку и продиктовал:

— Возьмите карандашик. Пишите. "Гагарин! Выйдя от вас, я узнал, что Николай заболел…" На их языке — вам, вероятно, неизвестно — «заболел» означает «арестован», "взят".

— Он разве в самом деле?..

— Сидит! — Жандарм хлопнул игриво рукой по синей папке. — Крепко сидит. А после сегодняшней ликвидации будет сидеть еще крепче. Пишите дальше: "Сегодняшнюю вечеринку придется поэтому отменить. Предупредите всех приглашенных. Я зайду, как только доктор удостоверит, что я не заразился от Николая, так как болезнь у него заразная". Поставьте сегодняшнее число. Теперь подпись. — Он подумал секунду. — Ваша фамилия как пишется?

— С «Э» оборотного.

— Тогда подпишитесь так: «Э», оборотное, точка. Николаевский.

Он провел пальцем по воздуху — крутой и очень красивый росчерк — и подхихикнул:

— Вот мы вам и переменили фамилию. Не Энгельсов, а, скажем, Эраст Николаевский. Чем не фамилия? От имени самого благополучно царствующего…

— В самом деле, — пробормотал Энгельсов. — Да… Очень хорошая фамилия.

Он подписал, стараясь повторить очень понравившийся ему полковничий, пальцем по воздуху, росчерк.

Полковник потянул к себе записку:

— Ну вот, теперь все в порядке. Вы уже догадались зачем? Нет? Неужели не ясно? После ареста всем будет предъявляться, в порядке строжайшего допроса, вот самая эта записка. "Кто такой Николаевский? Охранному отделению известно, что под этим именем скрывается важный государственный преступник. Потрудитесь сообщить, кто он? Где он? Другие партийные клички? Подлинная фамилия?"

Полковничьи усы топорщились, глаза стали темными и сверлящими, словно действительно шел строжайший допрос.

— Они, конечно, с первого же взгляда поймут, чья это записка. И по содержанию, и по подписи… Э. Николаевский. Ребенок расшифрует: Энгельсов от Николая. Ясно как апельсин! Страховка на все сто процентов. Никаких ни у кого подозрений.

— А если кто-нибудь из них скажет — Энгельсов?

Полковник заморгал от неожиданности. Но тотчас выставил перед ним успокоительно ладони:

— Не выдадут. Будьте уверены. Не такая компания! Разве такие выдают?

* * *

Штаб-ротмистр вышел из жандармского в раздумье. Записка, Анна — все это хорошо. И, конечно, полковник совершенно прав: предрассудок глупейший. Но все-таки… где-то очень глубоко, в темном шевелился будто какой-то гад. Зашевелился, еще когда шел разговор с полковником. Он сразу его пригвоздил, как Георгий Победоносец дракона на полковой иконе. Но приколотый гад пошевеливал, должно быть, хвостом, потому что было почему-то нудно.

Он поманил стеком с высокой площадки подъезда извозчика, стоявшего на ближнем углу. Извозчик подобрал вожжи, тронул. Энгельсов стал спускаться, медленно, с таким расчетом, чтобы сойти как раз к тому моменту, когда подъедет пролетка. Так полагается людям хорошего тона: прямо из подъезда в экипаж. Он спускался медленно; медленно и устало спускались тоже, будто со ступеньки на ступеньку, мысли.

А может быть, и в самом деле так будет лучше — Николаевский?

Может быть, судьба? Перст Божий? На все ведь, в конце концов, судьба.

Вспомнилось, что полковник тоже забыл спросить насчет Энгельса и Полынина. Совсем как он сам у Гагарина.

На предпоследней ступеньке он обернулся влево, откуда должен был подъехать непонятно запоздавший извозчик, и увидел Ирину. В десяти шагах.

Она не смотрела в его сторону. Именно поэтому он почувствовал безошибочно и сразу: видела и видит.

Она поднялась очень легкая, очень быстрая и очень неторопливая — на подножку. Извозчик ударил вожжами, пролетка покатилась уверенным ходом упругих резиновых шин. Влево, назад, к углу, прочь от жандармского.

Не соображая, что делает, Энгельсов рванулся вперед, вдогонку, и крикнул:

— Стой!

На командный, на громкий оклик прохожие обернулись, многие остановились. Извозчик не обернулся и не остановился. Штаб-ротмистр увидел: рука — в желтой лайковой перчатке — прачкина рука, красивей которой не увидишь, тронула извозчика за плечо. Должно быть, сказала, потому что тот опять ударил вожжами и скрылся за поворотом.

Видела. Голову отдать.

Больше извозчиков не было, по всей улице. Догнать бегом? Нет! Прохожие все еще стояли и смотрели на высокого драгунского офицера со стеком, нелепо топотавшего на месте у высокого подъезда жандармского управления. Засвистал какой-то мальчишка. Офицер ударил стеком по голенищу сапога и поднялся обратно в подъезд, шагая через три ступеньки.

* * *

На этот раз полковник не улыбнулся. Он выругался, выразительно и кратко, и нажал кнопку. Предстал лисьемордый. Выслушав сообщение о роковой встрече штаб-ротмистра, он цокнул языком:

— Д-дда… Незадача…

— Главное, ее надо взять, Ирину эту…

Энгельсов, забыв чинопочитание, расстегнул воротник кителя. Было душно и зябко.

— Если ее не взять…

— Всех возьмем, не беспокойтесь, — сказал сердито и сухо полковник.

Сказал уверенно, но по его глазам Энгельсов ясно видел: говорил он это для форсу, для жандармского престижа, а на деле — все уйдут, никого не поймают. И прежде всего уйдет Ирина. Из Кронштадта ушла, из Киева ушла. Уйдет и отсюда.

— Она, наверно, к Гагарину прямо. Гагарин изорвет свою прокламацию. Надо к Гагарину прежде всего…

— Вы простите, ротмистр, — совсем уже сухо сказал полковник, — но разрешите с вами попрощаться. К кому раньше, к кому позже — это мы сами знаем. Вы свое дело сделали, теперь мы будем делать свое. Честь имею.

Вихрев сидел на кухне с денщиком поручика Бирюлева, зашедшим его проведать: как-никак земляки. Оба замолчали и притаились, когда застучали тяжелым, волочащимся звоном шпор штаб-ротмистровы шаги по коридору.

Вихрев качнул головой:

— Лют вернулся. По аллюру слышно. А

"Лют" — подходящее слово. Войдя в комнату, Энгельсов смахнул на пол сердитой рукой белевший — насмешкой — на столе лист, исчерченный старательными росчерками: