— Удивительная это, я вам скажу, девушка, товарищ Ирина. В девятьсот шестом, вы знаете, она в Кронштадте работала, по подготовке восстания… Для конспирации под видом прачки жила: белье стирала. Вот этими самыми руками… Вы внимание обратили, конечно, — нельзя не обратить внимания. Совершенно изумительные руки!.. Когда восстание разбили, матросы ее на шлюпке к Лисьему Носу под огнем с фортов вывезли. А то повесили бы, наверно. — Он помолчал. — А потом работала в Киеве: в девятьсот седьмом восстание было в Селенгинском полку и двадцать первом саперном, помните? А теперь — здесь…

— В союзе? — осторожно спросил Энгельсов.

Поручик покачал головой. Лицо изменилось. Он выглядел теперь гораздо старше, и видно стало, что у него впалые щеки и под глазами темные круги. Чахоточный, что ли?

— Нет. Она — социал-демократка, фракция большевиков. Знаете? Большевики особых офицерских организаций — и союза в частности — не признают.

Он улыбнулся застенчиво и виновато:

— Не полагаются на нас. Считают ненадежными. Отдельные офицеры, по-ихнему, могут оказаться настоящими революционерами, но целая специально офицерская организация — нет. Каста обязательно скажется.

— Она мне отперла дверь, — сказал Энгельсов. — Я поэтому думал…

— Нет, — медленно сказал Гагарин. — Просто она в этой квартире живет. А по революционной линии она держит с нами связь, информационную, так сказать: на собраниях наших бывает иногда… Но и только.

Он отошел к окну. Энгельсов зло подумал, что, вероятно, Ирина сейчас идет по тротуару и Гагарин смотрит на нее. Явственно же: влюблен, мальчишка. А какая красивая женщина… И каким ее чертом занесло в революцию?.. Белье стирала… Руки действительно изумительные: сказка!

Поручик обернулся. Должно быть — прошла Ирина.

— Самое тяжелое, что она, в сущности, права. Я говорю с вами абсолютно откровенно, как вы видите, поскольку вы имеете полномочия от Николая, из центра… Офицерство даже в нынешнюю революцию — я о честном, о революционном, стало быть, офицерстве говорю — все-таки показало себя именно так: кастой. Ведь уж достаточно одного того, что никто почти не пошел в общую с солдатами организацию. Единичные только партийцы. А для остальных, хотя они и идут в заговор против самодержавия, рискуя жизнью, солдат все-таки как был, так и остался "нижним чином", последним, в сущности, человеком. Я знаю, это — старая традиция. Не только декабристы, но и народовольцы не допускали в свою организацию солдат. Но я все-таки надеюсь, что мы отодвинем это — в прошлое…

— Почему вы так думаете? — хмуро спросил Энгельсов.

От настроения, с которым он вошел в гагаринскую квартиру, не осталось и следа. Он не совсем понимал, что говорит поручик, но слова и мысли были явно чужие и вражьи.

— Время возьмет свое, — тихо сказал Гагарин. — Вы чувствуете, как меняется время, Энгельсов? Люди кругом меняются. Меняются — прямо на глазах. Революция идет. «Они» думают, что она убита, что тысячи повешенных и застреленных, десятки тысяч угнанных в каторгу обескровили ее. Ого! Ничего подобного! Будьте уверены, она идет. И идет твердым шагом, Энгельсов.

Он подошел к этажерке с книгами и вытащил толстый атлас.

На шагреневом переплете четко золотилась надпись: фортификация

— Я написал обращение к товарищам-офицерам. — Гагарин раскрыл атлас, разогнул один из чертежей: под бумажную складку заложен был мелко исписанный листок. — В этом воззвании я призываю именно разбить цепи касты и вступить, доподлинно, в ряды революционного народа, приняв его знамя.

Он повертел листок в руках и положил обратно, под сгиб чертежа.

— Читать его вам сейчас не стоит. Сегодня вечером мы будем обсуждать его на очередном нашем собрании. Вы, конечно, будете?

— У вас? — Голос Энгельсова прозвучал глухо.

— Нет. — Гагарин поставил атлас на место, на полку. — У меня неудобно. У меня же явочная квартира, народ ходит. И к Ирине ходят тоже. Большие собрания устраивать неудобно.

— А разве на собраниях так много бывает?

Энгельсов дышал тяжело и часто. Но Гагарин не замечал этого. Он явственно думал о чем-то своем.

— Не так чтобы очень. Но человек пятнадцать — двадцать. Больше всего артиллеристов: семерка уже есть; мы поэтому и собираемся у артиллериста Самойлова, штабс-капитана. Знаете? Так сегодня в восемь. Алексеевская, дом Пришиблова, квартира вторая. Очень хорошо, что вы именно сегодня зашли: как раз перед собранием. Оно будет очень решающим, я надеюсь. Потому что я буду ставить вопрос ребром: долой касту, четкая революционная программа, общая с солдатами организация.

Энгельсов встал:

— И вы полагаете, что офицеры за вами пойдут?

— Должны пойти! — пылко ответил Гагарин и выпрямился. — Или так, или на офицерском корпусе надо поставить крест… перечеркнуть его — клинком! Он взмахнул рукой неожиданно упруго и четко — слева направо. — Кро-ва-вым крестом!.. Если он не поймет, что для офицера участие в революции — больше чем для кого-либо — вопрос чести…

— Чести?

Штаб-ротмистр вздрогнул, как от удара хлыста, и подошел к Гагарину вплотную.

— Чести, вы сказали?

Гагарин оглядел его удивленно:

— Ну да, конечно. Я полагаю, этого же не надо разъяснять. Именно так: чести…

— Я пойду, — сказал Энгельсов хрипло и скомкал фуражку в руке.

Глаза Гагарина раскрылись еще недоуменней и шире. Догадался?

Энгельсов добавил торопливо:

— Мне… нехорошо. Сердце. Прилив к голове… На воздухе — отойдет. На воздухе всегда отходит. Нервы!

Гагарин кивнул и повторил неуверенно:

— Да, конечно. На свежем воздухе отойдет…

* * *

"На свежем воздухе — отойдет".

Нет. Не отошло. Энгельсов тяжело волок шаг по щербатой панели. Дышать было по-прежнему нудно и трудно.

Вопрос чести? Вы так думаете, поручик Гагарин?

Это что ж такое?.. Ежели уже офицеры — такие слова?.. Что ж это… Значит, и в самом деле — революция?

Пятнадцать человек в одном здешнем гарнизоне. Артиллеристов одних семь. Правда, артиллеристы не в счет. Они — ненастоящие офицеры. Математики. Математики всегда вольнодумцы. Икс, игрек: Бог несовместим с тригонометрией. А без Бога и царя нет. Это и дурак понимает. Разве на таких можно полагаться? И в пехоте — офицеры тоже — со всячинкой: из юнкерских, провинциальных, из "шмаргонских академий" — черт знает кого в офицеры выпускают… В конце концов, только кавалерия и надежна. Какое счастье, что он, Энгельсов, в кавалерии.

Кто-то сзади осторожно окликнул:

— Господин ротмистр.

Обернулся. Тот. Лисьемордый.

И вспомнил. Сейчас только. Там, у Гагарина, он ничего не спросил о Полынине и об Энгельсе. Скворцов поклонился, осклабясь:

— Полковник просили зайти.

Следили? Энгельсов вскипел, но сдержался:

— Обязательно. Я и сам имел в виду. В ближайшее же время.

Улыбка Скворцова стала совсем сладкой.

— Полковник просили незамедлительно зайти, как только отбудете от поручика Гагарина.

— Я сейчас занят, — резко сказал Энгельсов и прибавил шагу. — Я должен доложить полковому командиру.

Лисьемордый закивал:

— Так точно. Вот, кстати, и перекресточек. Налево пожалуйте, через десять домов — и жандармское. Полковник просили… настоятельно.

Штаб-ротмистр закусил губу и круто свернул влево.

— Вместе неудобно будет, — прошептал Скворцов. — Все-таки улица. Будьте любезны вперед пойти. А я — сзади. Как совсем посторонний.

* * *

От казенного коридора, прокрашенного масляной краской, простеленного чистой холщовой с красной окоемочкой дорожкой, от бравого усатого унтера, лихо отдавшего честь у разделанных под мореный дуб дверей начальнического кабинета, от штаб-офицерских — по-кавалерийски — серебряных погон, перстня на указательном пальце, серебряного портсигара с вензелями и жетонами, от мягкого полковничьего ласкающего баска Энгельсов отошел: стало опять по-полковому привычно. Хоть и жандармский, а все-таки свой, военный и уставный, верноотечественный уклад. И сразу вернулось чувство надежности, расшатавшееся было от Ирининых глаз, от гагаринского разговора.