За отцом Дием всегда посылалась карета, а причетник и певчие приходили пешком, немного ранее его и, скучившись на заднем крыльце, курили и болтали с словоохотливым "Ванькой", которого величали Иваном Макарычем.

В зал, где совершалась служба допускалась вся "чистая дворня" и присутствовали обязательно все домашние.

Иван ("Ванька"), любитель всяких торжеств, раздувал кадило и подавал его причетнику, а тот уже передавал его отцу Дию.

Мы, с бабушкой и мамой, стояли на первом месте, т. е. на ковре, который расстилался для этого случая. Для бабушки приносили из будуара ее любимое низкое кресло, на которое она садилась, от времени до времени. Я всегда стоял подле него и, когда бабушка садилась, начинал особенно рьяно креститься, не кстати становился на колена; мне казалось, что этим усердием я замаливаю невольный бабушкин грех.

В комнат хорошо пахло ладаном, также пахла и рука отца Дия, которую я горячо целовал, когда он, нагибаясь, давал мне целовать крест.

Из всех молитв, который во время службы читал батюшка, меня волновала больше других та молитва, при произношении которой отец Дий клал земные поклоны и все присутствующие, словно на команде, кидались на колена. Я потом знал ее наизусть. Это была великопостная молитва ,,Господи и владыко живота моего".

И теперь, сознательно анализируя содержание этой превосходной молитвы, я нахожу ее даже выше "Отче Наш".

Это молитва русская, она особенно близка русской грешной душе. Недаром ею восторгался Пушкин В ней мольба о том, чего, как раз, не достает нам, русским: твердой стойкости в самосовершенствовании.

После службы упитанный отец Дий, с лоснящимися щеками, оставался у бабушки пить чай и закусывать. Мне казалось странным, что он и ел с большим аппетитом, и был суетлив в разговоре.

В течете Страстной Недели, обыкновенно начиная со среды, мама читала нам из книги "Нового Завета" про страдания и смерть Иисуса Христа. Чтения эти, неукоснительно, сопровождались горючими слезами. Плакала даже сестра Ольга, которая, в противовес мне, по выражению Марфы Мартемьяновны, - "даром слезинки не роняла".

Мама читала внятно, не торопясь, и я видел, что у нее самой порою увлажнялись глаза. Матреша, непременно присутствовавшая на этих чтениях, стоя, опершись, у косяка дверей, раз дело доходило до распятия, не выдерживала, крестилась и восклицала: "у, жидовины поганые, таки замучили Христа!"

Великопостные вечерние службы и эти чтения очень будоражили мою впечатлительность. Я засыпал не скоро, хотя притворялся спящим, чтобы мне не мешали погружаться в неясные думы о чем-то, чему я не мог подыскать названия.

Мне чудилось, что в полутьме, меня окружающей, происходит что-то таинственное, не то жуткое, не то сладкое.

Я вздыхал, стараясь заглушить вздохи, глаза мои увлажнялись, но я не плакал, а был в каком-то блаженном оцепенении. До последней степени острый прилив любви к маме, сестре и всем, всем близким внезапно сменялся страхом потерять все, что я так любил. И я старался не поддаваться сну, который так властно может уносить все...

Особенно мучительны стали эти ночные переживания после одного происшествия. К нам на двор привезли хворого пасечника, которого бабушка очень ценила, почему и решила поместить его в городской госпиталь, чтобы его вылечили.

До отправления в госпиталь его приютили в одной из "людских" горниц; с ним была его жена и старуха мать. Они умоляли не отсылать его в госпиталь и дать ему умереть спокойно. Надежда Павловна была их ходатаем в этом перед бабушкой. Дня три длились переговоры, пока осмотревший больного доктор не объявил, что он в последнем градусе чахотки и что не только дни, но и часы его сочтены.

Скоро он, действительно, скончался, о чем все в доме немедленно узнали по причитаниям и плачу его баб. Это началось с вечера и продолжалось всю ночь: вопли и причитания становились все голосистее. Я не выдержал, со страху убежал в спальню матери, забрался ей за спину в постели и только тут мог заснуть.

На утро меня стало мучить любопытство: "пришла кормильцу смерть!" ,,умер!" "скончался!" и в причитаниях баб, особенно явственно, - "на кого же ты нас покидаешь?!"

Я улучил минуту, когда меня выпустили на двор, и пробрался к дальней "людской", в самой глубин двора, откуда шли причитания и вопли.

Низкие окна позволили мне заглянуть в горницу, где днем горели свечи и освещенный ими худой, весь в белом, желтый мертвец лежал во всю свою длину на широкой скамье!..

Лицо его, точно прозрачно-восковое, обрамленное черными с проседью волосами, нисколько не было страшно, но когда я увидел его посиневшие, костлявые руки, неподвижно сомкнутые на груди, мною овладел ужас. Простой сосновый гроб стоял торчком тут же в углу.

Покойника в тот же день на подводе, запряженной волами, увезли со двора. Его бабы не хотели хоронить его иначе, как на своем деревенском кладбище.

Впечатление от этой первой смерти, которую я видел близко, не сразу изгладилось из моей памяти. Тревога за дорогих близких, стала сознательно овладевать моею душой. Я удваивал свою нежность к ним, ласкался и мучился, стараясь никого не огорчить. Вместе с тем я как-то разом излечился от своего "насморка", перестал быть "плаксой". Точно сообразил, что то, над чем я хныкал до сих пор, не стоило слез и что их надо беречь и таить для большего.

Даже бабушка под конец заметила во мне эту перемену и иногда, в моем же присутствие объявляла маме: "он у тебя стал наконец умным!", на что мать, проводя рукою по моей голове, низменно ей отвечала: ,,Он и всегда был хороший!"

ГЛАВА ПЯТАЯ.

Бабушка Евфросиния Ивановна пользовалась большим почетом в городе.

Урожденная Кирьянова, она была дважды замужем и оба раза за вдовцами, у которых, от первого их брака, были также дети.

Благодаря этому, ее родство и свойство было очень сложно и многочисленно.

По великим праздникам и в день ее именин "весь город" приезжал к ней на поклон и большинство состояло из родственников и свойственников, вплоть до самых отдаленных.

Сама она выезжать не любила, но изредка давала "вечера" и любила созывать к торжественным обедам. В сочельники, под Новый Год и на Пасху все сколько-нибудь ей близкие обязательно должны были трапезовать у нее.

По рождению она была, очевидно, из "столбовых", так как именье "Кирияковка", в несколько тысяч десятин земли, с соответствующим числом "крепостных душ", было ее родовым, наследственным именьем.

Первым браком она была замужем за Дмитрием Петровичем Кузнецовым. Он умер генерал-лейтенантом, состоя в должности инспектора морского кораблестроения, которое процветало в Николаевском адмиралтействе.

Я видел его портрет. Это был сухощавый мужчина, склада Александровских времен, в мундире, с высоким расшитым воротником, подпиравшим его красивое, бритое, с тонкими чертами, лицо.

,,Кузнецовских" у бабушки в живых осталось двое: Всеволод и Аполлон Дмитриевичи, но у покойного от первого брака были: Александр Дмитриевич, Петр Дмитриевич и Елизавета Дмитриевна.

Из этих последних на памяти моей только Александр Дмитриевич и Елизавета Дмитриевна; Петра Дмитриевича, служившего в балтийском флоте и умершего в Кронштадте, я никогда не видел, но знавал впоследствии двух его сыновей.

Елизавету Дмитриевну, по мужу Иванову, (она уже вдовела) - ,,тетю Лизу" я знал очень хорошо и любил ее. У нее было уже взрослое потомство, когда я был ребенком. Три дочери и три сына. Кроме старшей дочери, которая была уже замужем и не жила в Николаеве, две остальные были девицы и обе уже "выезжали", а вывозила их в свет именно "тетя Люба", т. е. наша мама.

Елизавета Дмитриевна, преждевременно состарившаяся, была большая домоседка. Она вечно была занята хозяйством: варила варенья всевозможных сортов, солила огурцы, приготовляла разные фруктовые пастилы и т. п., и снабжала всем этим и многих родственников.

Когда ей удавалось сестру и меня залучить к себе, то мама наша бывала в немалом страхе за наши желудки, боясь, чтобы мы не заболели. Угощения бывали непомерно обильны и чрезвычайно вкусны. Вареники с творогом различных наименований, равно как и вареники с вишнями, подаваемые со сметаной, были преимущественно ее гордостью. Но и кроме вареников, чего только не умела она, самолично, вкусно приготовить!...