- Куда вы его везете? У него сыпняк. Положите в садик рядом вон с теми горемыками, санитарка подберет.

- Где она, санитарка-то?

- Нынче одна санитарка - смерть. Ничего, справляется, зараза, походя валит человеков.

Удивительно покорно дал я снять меня с телегп отнести в садик и положить рядом с каким-то бредившим больным. Повернувшись на бок, я уставился взглядом на колесо телеги. Обод и втулка стояли на месте, а сшшы крутились. И я слышал голоса:

- Поблюдите за парнем. Возьмите вот пристяжную за труды. Через месяц я вернусь за ним.

- Ладно, помрет - мы не ответчики.

Колесо телеги завертелось вперед, потом назад, потом опять вперед и назад. И так оно крутилось бесконечно долго. И мне было больно в голове и тесно в груди оттого что колесо никак не наладится в своем вращении. Вдруг оно рассыпалось, спицы утоныпплись до размера вязальных игл, и иглы эти, вертясь и кружась, как остья ячменя на ветру, стали складываться в какое-то очень стройное здание. Но вдруг это здание рухнуло, и опять все снова началось.

Кто-то поднес к моим губам медную из орудийного патрона кружку с водой, и я увидал большую, как у отца моего, руку.

- Эх, дитё, дитё, видно, многое узнал за своп младые годы, - сказал кто-то.

- Голова вся в рубцах, спина в заплатах, нога будто укорочена... Куда его?

- Где все, туда и его.

- Не жилец он, вот что.

- Ну, об этом пусть у родителей ное! сердце.

А по степи все катилось и катилось огромное колесо на его ободе был распластан я, и то лицом в душную пыль кидало меня, то подымало к медному, пышущему зноем небу...

Частъ вторая

1

Желто-суглинистой окраски коршун клекотал на моей груди, долбил железным клювом меж бровей. Меркнул свет. Медленно выплывал я нз тяжелого мрака беспамятства. Временами мгла рассасывалась, в седом тумане качались над землей нежнейшего рисунка деревья, призрачные, как маревое в степи виденпе? Не успев прозреть, я снова слепнул в кромешной тьме... Через мою втоптанную в пыль голову скакали косяки диких безглазых коней.

Но вот однажды замер стон степи, умолкнул скрип колес, и в уши мои просочился голос с хрипотцой:

- Отболел, отвалился от жизни, будто пласт земли отрезали плугом. Оставь, Алдоня, мальца, хворь выпила кровушку, земля съест кости. И о себе помыслить надо тебе?

Голос умолкал, а потом снова тек задумчивый:

- Ты, Алдоня, на мыслю не опирайся, мысля коварная, от тумана родилась. Душу слушай - душа из чистого воздуха. Уйдешь, а совесть подкинешь, что ли, кому?

Она догонит тебя, совесть-то, прищемит сердце. Подожди, предай земле мальчонку.

Ветерок обшарил мое лицо, заполз под ресницы, приоткрыл глаза.

Коричневые руки перекрестили меня, исчезли.

Меж ребристых горбылей шалашовых перекрытий густой синевой настоялось небо. Плескался пахнувший дынями знойный ветер, перебирая сохлые листья осинового горбыльника.

Я приподнялся на локти, привалился затылком к стояку.

Из круглого лаза шалаша увидал бахчи: дымчатые, резного узора плети арбузов прошвой испетляли супесь крутосклона, подсолнухи выжелтили впадину. Над сомлевшим желто-зеленым бахчевым разливом кипела на ветру медовая пыльца. Дремоту горячего полдня тревожило гудение безустальных пчел. Воском золотились у гороховой повители маленькие пчелиные домики.

Яркостью красок, многоцветными ароматами удивлял и радовал вновь обретенный мною мир.

- Оклемался, кутенок? Выползай из логова на вольный дух, - послышался все тот же с хрипотцой голос. - А я сижу да и беседую сам со своей личностью. Вслух-то думаешь - меньше врешь, чем в уме молча раскидываешь мыслями.

Маленький старичок хоронился в трепетной тени подсолнухов, откинув на солнцепек босые ноги. Кожа на разбитых плоских ступнях потрескалась, пальцы искривились, распухли. Сединой проросла лохматая голова. Оса ползала по склеившейся от арбузного сока бороде, не по возрасту задорно избочившейся. Плетенные из морщин скулы и лоб до цыганской черноты опалены и выдублены зноем. И прежде не то в тифозном горячечном бреду, не то в яви мельтешил передо мной этот синеглазый колдун в холщовых портках и холщовой длинной навыпуск рубахе.

- Думаешь-гадаешь, где, мол, нахожусь? - спросил старик, подмигивая плутовато своими нестерпимо яркосиними глазами.

С болью разжал я запекшийся рот:

- Ничего не знаю.

- Отколь тебе знать, кто супротив сидит, о чем душа тихонько скорбит, хнычет то есть? Эх, Андрияш, родителев ты сын, никто ничего не знает. Притворяются знатоками.

Откуда-то из-за спины своей старик выкатил полосатый арбуз, потетешкал, как младенца, прижал ко впалой груди. Взблеснул кривой, из обрезка косы, нож, и арбуз треснул пополам.

- Кормись, парень - девкина радость. У сладкого семечек мало, у травяного - навтыкано. Без окон, без дверей, полна горница людей. Так и посередь зверья: мыши али зайцы в плодовитости удержу не знают, лошадь рожает по одному. Умная! А ты ешь! Арбуз красный почему? Земную кровь вбирает, солнце любит.

- Чьи бахчи, дедушка?

- Сам не знаю. Нынче ведь как живут? Кто не делал, тот ломай, кто не сеял, тот коси.

- А если поругают?

- Нынче обходительные: не ругают, а сразу вешают... Времена! Сидим и не знаем, молиться богу али повременить? Если молиться, то опять же какому богу-то?

Иде он? Не запил ли с горя? Кого нам считать над собой властью? Красных? Белых? Черных?

Старик откатил тыкву, разрыл под ней песок скрюченными пальцами, вытащил красный ситцевый лоскуток, потом белый.

- Белые нагрянут - прпвяжем на палку эту тряпку.

Красных встретим красной. А вот черных нечем порадовать. Сказывали: черные войска появились. Лупит всех подряд, кто под руку подвернется. Знамя черное, как задница у черта, череп и две мотолыжки крест-накрест.

Не знает человек, где он крутится и об какой угол треснется башкой...

И я ничего не знал, где мой отец, брат, куда уехали дядя Васька Догони Ветер и Надя. В сказочном ли она теперь саду с фонтанами или скошенная хворью зарыта в чужой земле? А может, в одиночестве вот так же. как у меня, саднит душа невыгоревшей, неотболевшей любовью?

Пал с высоты на сурчину коршун, закогтил не успевшего юркнуть в нору суслика. Зашлось мое сердце неразрешимой тоской, упал я ничком в горячий песок.