Изменить стиль страницы

Ириньица вскочила, поклонилась боярину, отряхнулась, пошла за ним. Шли переходами вдоль стенных коридоров, вышли во Фролову башню. В круглой сырой башне в шубах с бердышами, с факелами ждали караульные стрельцы.

– Мост как?

– Спущен, боярин!

Киврин отдал фонарь со свечой стрельцам.

Пришли в пытошную. В башне на скамье у входной двери один дьяк в красном. Ириньица поклонилась дьяку. Дьяк встал при входе боярина и сел, когда боярин сел за стол. В пытошную пришли два караульных стрельца – встали под сводами при входе.

– Стрельцы, – сказал Киврин, – пустить в башню одного только заплечного Кирюху!

– Сполним, боярин.

– Дьяк, возьми огню, проводи жонку к лихому…

– Слышу, боярин.

Дьяк снял со стены факел, повел Ириньицу.

Боярин приказал стрельцам:

– Сдвиньте, ребята, дыбные ремни на сторону, под дыбой накладите огню.

Боярин вышел из-за стола, кинув на стол колпак, подошел к пытошным вещам, выбрал большие клещи, сунул в огонь.

Один из стрельцов принес дров, другой бердышом наколол, разжег огонь на железе. Рядом, в пустом отделении башни, взвыла голосом Ириньица:

– Сокол мой, голубой, как они истомили, изранили тебя, окаянные, – в чепи, в ожерелок нарядили, быдто зверя-а?!

Боярин пошел на голос Ириньицы, встал в дверях, упер руки в бока. От выдающего высокого огня под черной однорядкой поблескивали зеленые задники сапог боярина.

Ириньица шелковым платком обтирала окровавленное лицо Разина.

Сонным голосом Разин сказал:

– Пошто оказала себя? На радость черту!

– Степанушко, сокол, не могу я – болит сердечко по тебе, ой, болит! Пойду к боярину Морозову, ударю челом на мучителей…

– Морозову? Тому, что в соленном бунте бежал от народа? Не жди добра!

– К патриарху! К самому государю-царю пойду… Буду просить, молить, плакать!

– Забудь меня… Ивана убили… брата… Мне конец здесь… Вон тот мертвой сатана!

Разин поднял глаза на Киврина. Боярин стоял на прежнем месте, под черным зеленел кафтан, рыжий блик огня плясал на его гладком черепе.

Ириньица, всхлипывая, кинулась на шею Разину, кололась, не замечая, о гвозди ошейника, кровь текла по ее рукам и груди.

– Уйди! Не зори сердца… Одервенел я в холоде – не чую тебя…

– Ну, жонка, панафида спета – пойдем-ка поминальное стряпать… Дьяк, веди ее…

Ефим отвел Ириньицу от Разина, толкнул в пытошную.

– Поставь огонь! Подержи ей руки, чтоб змеенышей не питала на государеву-цареву голову…

Ириньица худо помнила, что делали с ней. Дьяк поставил факел на стену, скинул кафтан, повернулся к ней спиной, руками крепко схватил за руки, придвинулся к огню – она почти висела на широкой спине дьяка.

– А-а-а-й! – закричала она безумным голосом, перед глазами брызнуло молоко и зашипело на каленых щипцах.

– О-о-ой! Ба-а… – Снова брызнуло молоко, и вторая грудь, выщипнутая каленым железом, упала на пол.

– Утопнешь в крови, сатана! – загремел голос в пустом отделении башни.

Впереди стрельцов, у входа в пытошную, прислонясь спиной к косяку свода, стоял широкоплечий парень с рыжим пухом на глуповатом лице. Парень скалил крупные зубы, бычьи глаза весело следили за руками боярина. Парень в кожаном фартуке, крепкие в синих жилах руки, голые до плеч, наполовину всунуты под фартук, руки от нетерпения двигались, моталась большая голова в черном, низком колпаке.

– Боярин, сто те лет жить! Крепок ты еще рукой и глазом – у экой бабы груди снял, как у сучки…

Киврин, стаскивая кожаные палачовы рукавицы, вешая их на рукоятку кончара, воткнутого в бревно, сказал:

– У палача седни хлеба кус отломил! Ладно ли работаю, Кирюха?

– Эх, и ладно, боярин!

Ириньица лежала перед столом на полу в глубоком обмороке – вместо грудей у ней были рваные черные пятна, текла обильно кровь.

– Выгрызть – худо, выжечь – ништо! Ефимко, сполосни ее водой…

Дьяк, не надевая кафтана, в ситцевой рубахе, по белому зеленым горошком, принес ведро воды, окатил Ириньицу с головой. Она очнулась, села на полу и тихо выла, как от зубной боли.

– Ну, Кирюха! Твой черед: разрой огонь, наладь дыбу.

Палач шагнул к огню, поднял железную дверь, столкнул головни под пол.

Дьяк кинулся к столу, когда боярин сел, уперся дрожащими руками в стол и, дико вращая глазами, закричал со слезами в голосе:

– Боярин, знай! Ежели жонку еще тронешь – решусь! Вот тебе мать пресвятая… – Дьяк закрестился.

– Да ты с разумом, парень, склался? Ты закону не знаешь? Она воровская потаскуха – видал? Вору становщицей была, а становщиков пытают худче воров. Спустим ее – самих нас на дыбу надо!

– Пускай – кто она есть! Сделаю над собой, как сказываю…

– Ой, добра не видишь! Учил, усыновил тебя, в государевы дьяки веду. Един я – умру, богатство тебе…

– Не тронь жонку! Или не надо мне ни чести, ни богачеств…

Киврин сказал палачу:

– Ну, Кирюха, не судьба… не владеть тебе бабиным сарафаном. Подь во Фролову – жди, позову! Ладил в могильщики, а, гляди, угожу в посаженые…

Палач ушел.

– Ефимко, уж коли она тебе столь жалостна, поди скоро в мою ложницу – на столе лист, Сенька-дьяк ночью писал. Подери тот лист, кинь! Ладил я, ее отпотчевавши, Ивашке Квашнину сдать да сыск у ей учинить – не буду… Купи на груди кизылбашски чашечки на цепочках и любись… Оботри ей волосья да закрой голову. Ну, пущай… так… Стрельцы, оденется – уведите жонку за Москву-реку, там сама доберется.

14

Серебристая борода кольцами. По голубому кафтану рассыпаны белые волосы, концы их, извиваясь, поблескивают, гордые глаза неторопливо переходят со страницы на страницу немецкой тетради с кунштами, медленно на перевернутых больших листах мелькают раскрашенные звери и птицы: барсы, слоны, попугаи и павлины.

С поклоном вошел в светлицу стройный светловолосый слуга в белом парчовом в обтяжку кафтане, еще раз поклонился и положил перед боярином записку; мягко, быстро пятясь, отодвинулся. Боярин поднял глаза, оглянулся.

– Имянины празднуешь, холоп?

– Нет, боярин.

– Тогда пошто ты, как кочет, украшен?

Слуга оглянул себя:

– Дворецкий велит рядиться, боярин.

– Кликни дворецкого – иди!

Слуга на вздрагивающих ногах беззвучно удалился. Боярин, взяв записку, читал:

«А зеркалу, боярин и господин Борис Иванович, в ободе серебряном цена двадцать рублев, лагалищу к ему на червчатом бархате гладком цена пять рублен. К ободу вверху и книзу два лала правлены, добре красных и ровных цветом, по сто пятьдесят рублев лал. Те лалы правлены по хотению твоему, а устроены лалы в репьях серебряных. Зеркало же не гораздо чисто, стекло косит мало, да веницейского привозу нынче надтить не можно, а новугородской худ…»

Вошел дворецкий, сгибая старую спину углом, поклонился.

– Пошто, Севастьян, велишь рядиться молодым робятам в парчу? Прикажи всем им сменить обряд на простой нанковый…

– Слышу, боярин.

– Тебе рядиться надо – ты стар, платье будет красить тело, им же не к месту – волосы светлы, вьются; лицо, глаза огневые, тело дородно…

– Сполню, боярин, по слову.

– А еще вот! – Боярин мягким кулаком слегка стукнул по записке. – Кузнец серебряной, вишь, реестр послал, у немчина учен, а гадит. Здесь ли он, тот кузнец?

– Тут, боярин, в людской ждет.

– Иди и шли сюда.

Дворецкий ушел, а боярин, разглядывая картины, думал:

«Ладно немчины красят зверя, птицу, а вот парсуны[95] делать итальянцы боле сподручны, и знатные есть мастеры…»

Робко вошел серебряник в высоких сапогах, в длиннополом черном кафтане тонкого сукна, длиннобородый, степенный, с затаенным испугом в глазах, по масленым, в скобу, волосам ремешок.

Пока он молился, боярин молчал. Помолившись, прижался к двери, поклонился.

Продолжая рассматривать рисунки, боярин спросил:

– Кто писал реестру, холоп?

вернуться

95

Портреты.