Изменить стиль страницы

– Да-а… пожог изведет? – Взмахнул по огням широкой ладонью, сорвал с яндовых огни, кинул под ноги. – Так, так! – Огляделся, взгляд его упал на ковш. Взял ковш, зачерпнул из яндовы водки, выпил полный ковш, не переводя дух…

По стенам, написанные сумрачными красками, кривлялись лики святых. Разину показалось, что среди них он узнает Владимира Киевского.

– Ты, равноапостольный? Ты! Сыроядец, блудодей, многоженец! И ты свят? А каким местом свят? Или за то, что загнал людей в реку, как на водопой животину? Ха-ха-ха! И вы все таковы же, сподвижники! Русь спасали? Боярскую Русь? Что ж вы говорили мужику? Корми бояр, царя и веруй! Мужичье добро шло в ваш кошт, и вы то добро копили. Изгоняли жонок? Напоказ своей святости манили в монастыри юношей. Претили носить портки, а были б в кафтанах длинных, с кудрями, на женский вид!

Атаман склонил голову в полудремоте, зачерпнул ковшом водки, выпил и против воли тяжело сел на скамью, положил бороду к широким ладоням, увидал: задвигались золоченые стены, иконы, а там, где раздвинулись из прогалков, стали выходить старики со светильниками, все в черном, сгрудились внизу за ступенями, запели… Атаман, не двигаясь, глядел: в средине черных стариков, сошедших со стен, стоит он сам, одетый также в черное, с обрывком веревки на шее. Из толпы обступивших кругом стариков вышел князь Владимир в красном коце, с золотом на голове, крикнул зычно:

– Анафема-а!

Старики перевернули светильники огнями вниз. Владимир извлек меч из ножен, ударил его, стоящего посреди черных в черном, и снова крикнул:

– Анафема-а!

Старики запели похоронно.

– Б…дословы! – загремел голос атамана на весь собор. – Я жив, и вот вам!..

Уронив и погасив огни на столе, Разин тяжело поднялся, пиная скамью, сволакивая со стола антиминс. Шагнул к видению, его пошатнуло со ступеней, сунуло вперед; он сбежал к большому аналою, хотел удержаться за крышку и упал… Аналой зашатался, устоял, покрышка сползла вместе с иконой, закрыв, как одеялом, хмельного батьку с головой и ногами, икона проползла по спине, торцом стала у аналоя. Разин уснул богатырским сном. Лазунка кинулся к атаману, боясь, что свечи зажгут водку, но, увидав, как атаман, разом погасив все огни, упал, решил:

«Так отойдет… Завтра взбужу, не дам пить!»

Лазунка вернулся и в тишине задремал. Вздрогнул от стука, встал, шагнул к двери, спросил:

– Кто идет?

– Нечай!..

Боярский сын, откинув замет, приоткрыл дверь.

– Чего надо?

– Держи! Бочонок водки атаману.

Тот, кто совал бочонок из тьмы паперти, говорил заплетающимся языком.

Лазунка подумал: «Хлебнул, должно, с бочонка».

Спросил:

– С кружечного?

– Дьяки шлют! – Человек совал бочонок в полураскрытую половину двери. Держал на руке. – Чижол, бери!

Боярский сын, не желая распахнуть дверей, взялся руками за бочонок. Бухнул выстрел, бочонок покатился по спине Лазунки и по полу. Боярский сын осел без слов на плиты, голова упала в притвор собора. Через мертвого перешагнул человек в синей куртке, со шрамом на лбу, с парой пистолетов за ремнем, без сабли, в черном низком колпаке. На левой щеке виднелась круглая язва. Шагнув в собор, человек огляделся:

«Пса убил, а боярина нету? Куда его черт?.. В алтаре темно».

Под ногами зазвучали плиты собора. Остановился, поднял руку – у паперти ударили в литавры, и голос Чикмаза зычно крикнул:

– Гей, караул! Чего глядите? Кто стрелит у батьки?

«Эх, Лавреич, не сполню – Шпыню впору ноги нести!»

Человек загреб на столе Лазункины огни, погасил. В темноте, идя от голосов прочь, быстро шаркал, невидимый, ногами, выдавил слюду окна, чернея и извиваясь в белесом свете, сорвал раму, беззвучно опустил ее спереди себя и прыгнул.

На паперти стучали ноги. Один голос сказал, входя в собор:

– Лежит кто в притворе…

– И то лежит! Эй, огню!

– Ребята-а! Обыщите кремль – батьку убили никак! – Забили литавры.

Голос Чикмаза кричал:

– Гей, собирайтесь – скоро оцепляй кремль!

4

Когда казаки и стрельцы по приказу атамана с жеребья разбирали жен в кремле, туда пришел Васька Ус. Ус к жеребью не стал и жениться не думал. Попы увели старых боярынь в женский монастырь.

Жеребьи все вышли, казаки брали с собой последних двух боярских вдов. В то время в кремль к собору доброй волей пришла молодая купчиха в кике с золотыми переперами, в атласном шугае и шитом золотом сарафане.

– Глянь, робята!.. – закричали стрельцы. – Одна жонка сама пришла, замуж дается.

Купчиха была на язык остра, ответила:

– А нет уж! Коли не судьба замуж, так вдовой пойду.

Васька Ус подошел, погладил ее по спине.

– Мясо крепкое, и баба мед!

– Вот за тебя, черноусого, пошла бы, коли взял?

– Ой ли? А дай женюсь!

Васька Ус пошел в дом к купчихе-вдове. По дороге узнал, что мужа ее убили разинцы, когда он в рядах, в белом городе, спасал свои товары: «Ой, и скупущий был, брюхатой, бородатой!» Ночь они провели нечестно. Днем помылись в бане, поп наскоро обвенчал и пил у них ночь целую с дьяконом да дьячком.

Дом жены, где поместился есаул, – пузатый, деревянный: нижний этаж выперло, но все ж дом был крепкий. С верхнего этажа по бокам шли лестницы крытые, столбы лестниц точеные, крашенные пестрыми красками. Новый муж купчихи по сердцу был ей своим богатырским сложением. Она сама принесла Ваське кафтан синий бархатный, рубаху шелковую, шитую жемчугами, шапку голубого атласа, отороченную соболем и, подобно боярским мурмолкам, выложенную серебряными кованцами[343], и кушак рудо-желтый с дорогими каптургами. Жил с ней Васька с неделю ладно, весело, хмельно и любовью обильно, а как-то на ночь однажды погнал жену от себя:

– Прочь поди, постылая!

– Ой ты, Васинька! Да уж как и чем я немила, неугожа?

Есаул нахмурился, сидя на брачной кровати, стукнул в стену кулаком, так что кубки в поставце недалеко где-то зазвенели, сказал:

– Помру ежели черной смертью – предай земле!

– Пошто тебе помирать, солнышко незакатное, ай чего у нас нет?

– Поди прочь от меня. Потом, коли перейдет беда, нарадуешься!

Жена послушалась, втихомолку наплакалась. Потом пошла на рынок, нашла амбар и стала торговать весь день – лишь ночью приходила домой. Спала за стеной чутко и к бреду ночному нового мужа прислушивалась… В подклети дома Васьки Уса, среди узлов с товарами да рухляди торговой, между мешков с пшеном и рисом, на земляном полу лежал, вытянувшись во весь рост на животе, Федька Шпынь. Васька Ус на ящике сидел перед ним, восковая свеча была прилеплена к кромке плоского ящика, горела, поматывая точечкой огонька.

– Ну, Хфедор! Я атаман или же Стенька?

– Убил, Лавреич! Убил лиходея, да только не атамана – Лазунку!

– Ты пошто гугнив? Тогда, когда посылал в собор, заметил такое – спросить о том забыл.

– Да вот!.. Лазунка дунул меня в рот из пистоля на Москве, в Наливках… Тогда и повернуло мне язык во рту, щеку прожгло, да оглох на левое ухо. Лежал я сколь время, говорить не мог, дивно, что не сдох с голоду. Гортань завалило, не шла ежа, окромя воды… Он же, сатана, в ту ночь, как меня тяпнул, утек в Астрахань…

– Ловок ты, а будто заяц собаке в зубы пал.

– Ништо! Кабы повыше, то не видать ба тебя, да промигнул ночью… Ну, и я его нынче отпоштовал, кудри расти не будут!

– Хфедор! Лазунка – птица, едино что кочет. А до сокола, вишь, не добрался!

– Атаману за ремнем был заправ, хватило бы. Да, Лавреич, в церкви его на ту пору не случилось. А как дал стрелу – чую, сполох бьют, и сыск по кремлю зачался; едва ноги убрал! На счастье, Никольские на замок не были захлопнуты – то конец мне.

– Где ж был Разин?

– А черт! У Лазунки огонь, к олтарю же тьма и тишь.

– Дела наделал себе… Как сказал я, убил ба обоих, собор поджег и дело скрасил – сгорел во хмелю… Теперь же придется под Синбирск идти.

вернуться

343

Кованцы – кованые украшения с резьбой.