Гейне Генрих

Луккские воды

Генрих Гейне

Луккские воды

Как мужу я жена...

Граф Август фон Платен-Галлер-мюнде.

Угодно графу в пляс пуститься -- Пусть граф распорядится, И я начну!

Фигаро

Карлу Иммерману, поэту, посвящает эти страницы в знак восторженного почитания автор ГЛАВА I

Когда я вошел в комнату к Матильде, она застегнула последнюю пуговицу на зеленой амазонке и как раз собиралась надеть шляпу с белыми перьями. Она быстро отбросила ее в сторону, как только увидела меня, и кинулась мне навстречу с развевающимися золотыми кудрями. "Доктор неба и земли!" -воскликнула она и по старой привычке схватила меня за уши и с забавнейшей сердечностью поцеловала.

-- Как поживаете, безумнейший из смертных? Как я счастлива, что вижу вас опять! Ведь на всем свете не найти мне человека более сумасшедшего, чем вы.' Дураков и болванов достаточно, и нередко их удостаивают чести принимать за сумасшедших; но истинное безумие так же редко, как истинная мудрость; быть может даже, оно -- не что иное, как сама мудрость, вознегодовавшая на то, что знает все, знает все гнусности этого мира, и потому принявшая мудрое решение сойти с ума. Жители Востока -- толковый народ, они чтут помешанного как пророка, а мы всякого пророка считаем за помешанного.

-- Но, миледи, почему вы не писали мне?

234

-- Я, доктор, написала вам, конечно, длинное письмо и пометила на конверте: вручить в Нью-Бедламе. Но вас, против всякого ожидания, там не оказалось, и письмо отправили в Сент-Люк, а так как вас и там не оказалось, то оно пошло дальше, в другое такое же учреждение, и совершило, таким образом, турне по всем домам умалишенных Англии, Шотландии и Ирландии, пока мне не вернули его с пометою, что джентльмен, которому оно адресовано, пока еще не засажен. И в самом деле, как это вы все еще на свободе?

-- Я хитро устроился, миледи. Повсюду, где я бывал, я умел обходить дома умалишенных, и, думаю,, это удастся мне и в Италии.

-- Друг мой, здесь вы в полной безопасности: во-первых, вблизи нет дома для умалишенных, а во-вторых, здесь мы хозяева.

-- Мы? Миледи! Вы, значит, причисляете себя к нам? Позвольте запечатлеть братский поцелуй на вашем челе.

-- Ах, я говорю, мы -- приехавшие на воды, причем я еще, право, самая разумная... А поэтому вы легко можете себе представить, какова же самая сумасшедшая, именно Юлия Максфилд, постоянно утверждающая, что зеленые глаза означают весну души; кроме того, здесь две молодые красавицы...

-- Конечно, английские красавицы, миледи?

-- Доктор, что значит этот насмешливый тон? По-видимому, изжелта-жирные, макаронные лица так пришлись вам по вкусу в Италии, что вы совершенно равнодушны к британским...

-- Плумпудингам с глазами-изюминками, грудям-ростбифам, отделанным белыми полосами хрена, гордым паштетам...

-- Было время, доктор, когда вы приходили в восторг всякий раз, как видели красивую англичанку...

-- Да, это было когда-то! Я и сейчас не склонен отказывать в признании вашим соотечественницам. Они прекрасны, как солнце, но -- как солнце из льда, белы, как мрамор, но и холодны, как мрамор, близ холодного их сердца замерзают бедные...

-- О! Я знаю кое-кого, кто не замерз и вернулся из-за моря свежим и здоровым, и это был великий, немецкий, дерзкий...

-- По крайней мере, он простудился так сильно близ

235

ледяных британских сердец, что до сих пор у него, насморк.

Миледи, казалось, была задета этими словами; она схватила хлыст, лежавший между страницами романа в виде закладки, провела им между ушей своей белой, тихо заворчавшей охотничьей собаки, быстро подняла шляпу с пола, кокетливо надела ее на кудрявую головку, раза два самодовольно взглянула в зеркало и гордо произнесла : "Я еще красива!" Но вдруг, как бы охваченная трепетом темного, болезненного ощущения, остановилась в задумчивости, медленно стянула с руки белую перчатку, подала мне руку и, стремительно угадав мои мысли, сказала: "Не правда ли, эта рука не так уже красива, как в Рамсгейте? Матильда за это время много выстрадала!"

Любезный читатель! Редко можно разглядеть трещину в колоколе, и узнается она лишь по звуку. Если бы ты слышал звук голоса, которым произнесены были эти слова, ты бы сразу понял, что сердце миледи -- колокол из лучшего металла, но скрытая трещина удивительным образом глушит самые светлые его тона и как бы окутывает их тайной грустью. Но я все-таки люблю такие колокола: они находят родственный отзвук в моей собственной груди; и я поцеловал руку миледи, пожалуй, сердечнее, чем когда-либо, хотя она и не так уж была свежа, и несколько жилок, слишком резко выделявшихся своим голубым цветом, также, казалось, говорили мне: "Матильда за это время много выстрадала!"

Взгляд, который она бросила на меня, подобен был грустной одинокой звезде в осеннем небе, и она сказала нежно и сердечно: "Вы, кажется, уже мало меня любите, доктор! Только сострадание выразилось в слезе, упавшей мне на руку, словно милостыня".

-- Кто же заставляет вас придавать такой скудный смысл безмолвной речи моих слез? Держу пари, белая охотничья собака, льнущая сейчас к вам, понимает меня лучше: она смотрит то на меня, то на вас и, кажется, удивлена тем, что люди, гордые властители мироздания, так глубоко несчастны в душе. Ах, миледи! Только родственная скорбь исторгает слезы, и каждый, в сущности, плачет о себе самом.

-- Довольно, довольно, доктор! Хорошо, по крайней мере, что мы современники и что мы с нашими глупыми

236

слезами находимся в одном и том же уголке земли. Какое было бы несчастье, если бы вы жили случайно на двести лет раньше, как это произошло с моим другом Мигелем Сервантесом де Сааведра, или, тем более, если бы вы появились сто лет спустя, подобно еще одному близкому другу, которого имени я даже не знаю именно потому, что он получит свое имя лишь при рождении в 1900 году! Но расскажите, как вы жили с тех пор, как мы расстались.

-- Я занимался своим обычным делом, миледи: я все время катил большой камень. Когда я вкатывал его до половины горы, он внезапно срывался вниз и я вновь должен был катить его в гору, и это катанье в гору и с горы будет длиться до тех пор, пока сам я не улягусь под большим камнем и каменных дел мастер не напишет на нем большими буквами: "Здесь покоится..."

-- Ни за что, доктор, я не оставлю вас в покое,-- только не впадайте в меланхолию! Засмейтесь, или я...

-- Нет, не щекочите, лучше я сам засмеюсь...

-- Ну, хорошо. Вы мне нравитесь все так же, как в Рамсгейте, где мы впервые сошлись близко...

-- И в конце концов сошлись еще ближе близкого. Да, я буду весел. Хорошо, что мы снова встретились, и великий немецкий... вновь доставит себе удовольствие рисковать своей жизнью близ вас.

Глаза миледи засветились, как солнце после легкого дождя, и хорошее расположение духа уже опять вернулось к ней, когда вошел Джон и с чопорным лакейским пафосом доложил о приходе его превосходительства, маркиза Кристофоро ди Гумпелино.

-- Добро пожаловать! А вы, доктор, познакомитесь с одним из пэров нашего сумасшедшего царства. Не смущайтесь его наружностью, в особенности его носом. Человек этот обладает выдающимися свойствами, например множеством денег, здравым рассудком и страстью перенимать все дурачества нашего времени; к тому же он влюблен в мою зеленоокую подругу, Юлию Максфилд, называет ее своею Юлиею, а себя -- ее Ромео, декламирует и вздыхает, а лорд Максфилд, деверь, которому свою верную Юлию доверил муж, это Аргус...

Я хотел уже заметить, что Аргус сторожил корову, но тут двери широко распахнулись и, к величайшему моему изумлению, ввалился мой старый друг, банкир Христиан

237

Гумпель, со своей сытой улыбкой и благословенным животом. После того как его лоснящиеся толстые губы вдоволь потерлись о руку миледи и высыпали обычные вопросы о здоровье, он узнал и меня -- и друзья бросились друг другу в объятия. ГЛАВА II