"Это меня осудил ты!"

Нахмурясь, играя цепочкой часов, он подыскивал слова самозащиты.

- Да, - говорил горбун, и казалось, что втайне он доволен тем, на что жалуется. - Люди всё назойливее, мысли у них дерзкие. Недавно жил у нас, недели две, учёный, молодой ещё, но как будто не в себе, испуганный человек. Настоятель внушает мне: "Ты, говорит, укрепи его простотой твоей, ты, говорит, скажи ему вот что и вот как". А я на чужие мысли не памятлив. Он, учёный-то, часами из меня жилы тянул, говорит и говорит, а я даже слов его не понимаю, не то что мысли. "Дьявола, говорит, владыкой плоти нашей нельзя признать, это будет двоебожие и оскорбление тела Христова, коему причащаемся: "Тело Христово приимите, источника бессмертного ядите". Богохулит: "Пусть, говорит, будет бог с рогами, но чтобы - один, иначе невозможно жить". Замучил он меня, забыл я все наущения отца Феодора, кричу: "Плоть твоя - видоизменение, а дух - уничтожение". Настоятель после ругал меня: "Что ты, говорит, какую кощунственную бессмыслицу сболтнул?" Да, вот как...

Рассказ показался Петру смешным и, выставив брата в жалком виде, несколько успокоил Артамонова старшего.

- О боге - трудно говорить, - проворчал он.

- Трудно, - согласился отец Никодим и спросил масляно, горько: Помнишь, отец учил: мы - люди чернорабочие, высока для нас премудрость эта?

- Помню.

- Да. Отец Феодор внушает: "Читай книги!" Я - читаю, а книга для меня, как дальний лес, шумит невнятно. Сегодняшнему дню книга не отвечает. Теперь возникли такие мысли - их книгой не покроешь. Сектант пошёл отовсюду. Люди рассуждают, как сны рассказывают, или - с похмелья. Вот - Мурзин этот...

Монах выпил портвейна, пожевал хлеба и, скатав мякиш в небольшой шарик, стал гонять его пальцем по столу, продолжая:

- Отец Феодор говорит: "Вся беда - от разума; дьявол разжёг его злой собакой, дразнит, и собака лает на всё зря". Может быть, это и правда, а согласиться обидно. Тут есть доктор, простой человек, весёлый, он иначе думает: разум - дитя, ему всё - игрушки, всё - забавно; он хочет доглядеть, как устроено и то, и это, и что внутри. Ну, конечно, ломает...

- Пожалуй - опасно ты говоришь, - заметил Пётр. Слова брата снова тревожно толкали, раскачивали его, удивляя и пугая своей неожиданностью, остротой. Ему снова захотелось подавить Никиту, принизить его.

"Напился монах", - попробовал он успокоить себя.

В келье стало душно, стоял кисленький запах углей и лампадного масла, запах, гасивший мысли Пётра. На маленьком, чёрном квадрате окна торчали листья какого-то растения, неподвижные, они казались железными. А брат, похожий на паука, тихо и настойчиво плёл свою паутину.

- Все мысли - опасны. Особенно - простые. Возьми Тихона.

- Полуумный.

- Нет, напрасно! У него разум - строгий. Я вначале даже боялся говорить с ним, - и хочется, а - боюсь! А когда отец помер - Тихон очень подвинул меня к себе. Ты ведь не так любил отца, как я. Тебя и Алексея не обидела эта несправедливая смерть, а Тихона обидела. Я ведь тогда не на монахиню рассердился за глупость её, а на бога, и Тихон сразу приметил это. "Вот, говорит, комар живёт, а человек..."

- Бредишь ты! - строго заметил Пётр. - Выпил лишнее. Какая монахиня?

Никита настойчиво продолжал:

- Тихон говорит: если бог миру хозяин, так дожди должны идти вовремя, как полезно хлебу и людям. И не все пожары - от человека; леса - молния зажигает. И зачем было Каину грешить, на смерть нашу? На что богу уродство всякое; горбатые, например, на что ему?

"Ага, вот оно что!" - подумал Пётр, усмехаясь в бороду, чувствуя, что жалобы брата на бога очень успокаивают его; это хорошо, что монах не жалуется на родных.

- Каина - нельзя понять. Этим Тихон меня, как на цепь приковал. Со дня смерти отца у меня и началось. Я думал: уйду в монастырь - погаснет, А нет. Так и живу в этих мыслях.

- Прежде ты об этом молчал...

- Всего сразу не скажешь. Да, я бы, может, всю жизнь молчал, но богомольцы мешают. Совесть тревожат. И - опасно, вдруг выскользнет Тихоново в моих-то речах? Нет, он человек умный, хоть, может, я и не люблю его. Он и про тебя думает: вот, говорит, трудился человек для детей, а дети ему чужие...

- Это ещё что? - сердито спросил Пётр. - Что он может знать?

- Знает. Дело, говорит, обман...

- Слышал я... Его, дурака, прогнать нужно, да - много знает он о семейном, нашем...

Артамонов сказал это, желая напомнить Никите о тягостной ночи, когда Тихон вынул его из петли, но думая о мальчике Никонове. Монах не понял намёка; он поднёс рюмку ко рту, окунул язык в вино и, облизав губы, продолжал жестяными словами:

- Тихона тоже обидел кто-то, он и оторвался от всех, как разорённый...

Нужно было отвести монаха от этих мыслей.

- Что ж ты теперь, не веришь, что ли, в бога-то? - спросил он и удивился: он хотел спросить ядовито, а вышло как-то не так.

- Трудно понять, кто теперь верит, - не сразу ответил монах. - Думают все - много, а веры не заметно. Думать-то не надо, если веришь. Этот, который о боге с рогами говорил...

- Брось, - посоветовал Пётр, оглянувшись. - Всё это - от скуки, от безделья. Запрячь бы всех в железные хомуты.

- Нет, в двоих верить нельзя, - настойчиво сказал отец Никодим.

Уже второй раз на колокольне били в колокол; мерные удары торкались в чёрное стекло окна.

Пётр спросил:

- На службу пойдёшь?

- Не хожу. Ноги стоять не дают.

- Тут за нас молишься?

Монах не ответил.

- Ну, мне бы уснуть, устал я в дороге.

Никита молча упёрся длинными руками в ручки кресла, осторожно поднял угловатое тело своё, позвал:

- Митя. Митрий?

И снова опустился, виновато сказав:

- Прости: забыл я, келейник-то мой в гостинице спит. Услал я его; хотелось свободно поговорить, а они тут доносчики все, ябедники...

Он ненужно и многословно объяснил брату путь в гостиницу, и когда Пётр вышел во тьму, под холодненький, пыльный дождь, то подумал:

"Не хотелось, болтуну, чтоб я ушёл".

И внезапно, со знакомым страхом, Артамонов старший почувствовал, что снова идёт по краю глубокого оврага, куда в следующую минуту может упасть. Он ускорил шаг, протянул руки вперёд, щупая пальцами водянистую пыль ночной тьмы, неотрывно глядя вдаль, на жирное пятно фонаря.

"Нет, - поспешно думал он, спотыкаясь, - всё это не надо мне. Завтра же уеду. Не надо. Что случилось? Илья воротится! Нет, надобно твёрдо жить. Вон как Алексей разыгрался. Он и обыграть меня может".

Об Алексее он думал насильно, потому что не хотел думать о Никите, о Тихоне. Но когда он лёг на жёсткую койку монастырской гостиницы, его снова обняли угнетающие мысли о монахе, дворнике. Что это за человек, Тихон? На всё вокруг падает его тень, его слова звучат в ребячливых речах сына, его мыслями околдован брат.

"Утешитель! - думал он о брате. - А вот Серафим, простой плотник, умеет утешать".

Не спалось, покусывали комары, за стеною бормотали в три голоса какие-то люди, Пётру подумалось, что это, должно быть, пекарь Мурзин, купец с больною ногой и человек с лицом скопца.

"Пьянствуют, наверное".

Монастырский сторож изредка бил колотушкой в чугунную доску, потом вдруг, очень торопливо, как бы опоздав, испугавшись, заблаговестили к заутрене, и под этот звон Пётр задремал.

Брат пришёл к нему таким, как он видел его вчера, в саду, с тем же чужим и злонамеренным взглядом вкось и снизу вверх. Артамонов старший торопливо умылся, оделся и приказал служке, чтоб дали лошадь до ближайшей почтовой станции.

- Что так скоро? - спросил монах, не удивляясь. - Я думал, - поживёшь здесь.

- Дело не позволяет.

Пили чай. Пётр долго придумывал: о чём бы спросить брата? И вспомнил:

- Значит - уходить хочешь отсюда?

- Думаю. Не отпускают.

- Что ж это они?

- Я выгоден им. Полезен.

- Так. А - куда ж ты?