Гоник Владимир
Край света
Владимир ГОНИК
КРАЙ СВЕТА
За стеной у соседей плакал ребенок: заунывный звук сочился, не умолкая, мучительный, как зубная боль. Надя морщилась и горестно вздыхала, Лукашин понуро молчал в твердом отчетливом сознании своей вины; его мучил стыд за то, что жена вынуждена здесь жить.
Тайга окружала долину, в которой лежал поселок, вокруг теснились высокие сопки, дома россыпью карабкались вверх по склонам и то сбивались в крутые извилистые переулки, то разбредались по каменистым пустырям.
Улицы в городке рано пустели, по вечерам тускло светились окна, тишина окутывала дворы, пыльные улицы, задворки - стоило глянуть вокруг, и было понятно, как прочно городок отрезан от всего мира: за сопками угадывалось обширное безлюдное пространство дальних гор и тайги.
Лукашин уже был женат однажды - давно, в молодости, коротко и несчастливо. Первая жена не выдержала кочевой жизни, дальних гарнизонов, неустройства, и с тех пор до встречи с Надей он жил один; Лукашин помнил долгие унылые вечера, скуку, казенный запах общежитий.
В одиночестве его спасла давняя страсть: Лукашин с детства собирал спичечные этикетки. Увлечение возникло и окрепло по причине застенчивости, бойкие и уверенные в себе люди нужды в таких пристрастиях не имеют.
Больше всего он любил в тишине и при свете лампы перебирать и раскладывать этикетки. В этом занятии, случалось, он проводил часы напролет, забыв о времени, и мнил себя вполне счастливым.
Научно его увлечение именовалось филуменией, но люди в подавляющем своем большинстве этого не знали и улыбались снисходительно, пожимали плечами.
С Надей они познакомились на юге. Лукашин даже дышать забыл, когда увидел ее впервые. Она ненароком оказалась рядом, его подмывало отдать ей честь, козырнуть, словно старшему по званию. Она заговорила с ним первая, от испуга он отвечал по уставу, словно начальству - "так точно, никак нет" - язык присох. Наконец он сам рискнул с ней заговорить и сиплым от волнения голосом пробормотал: "Разрешите обратиться?"
И даже получив согласие на замужество, он не мог поверить, что это всерьез: рядом с ней он казался себе тусклым и заурядным - офицер из захолустья, Ваня-взводный, каких по гарнизонам пруд пруди.
По правде сказать, Лукашин так и не привык к жене. Да и как поверить своему счастью, если в глубине души убежден, что произошла ошибка: не могла ему достаться такая женщина!
"Что она нашла во мне?" - думал он, убежденный в том, что удача его незаслуженна и случайна.
Скажи ему кто-нибудь, что жена его обыкновенная женщина, такая, как все, он лишь усмехнулся бы в ответ. Сослуживцы посмеивались над ним: прочная незыблемая влюбленность в собственную жену казалась всем нелепой причудой.
Но имелась одна беда, с которой было не совладать: Надя не могла здесь жить. Впрочем, Лукашин понимал ее: разве могла такая женщина жить в забытой Богом глуши? Он был убежден, что она достойна другой жизни праздника, блеска столиц... Лукашин даже удивлялся, что она поехала с ним сюда.
Кривые горбатые улочки петляли в распадках среди сопок. Весной по улицам бежали мутные глинистые потоки, летом за каждой машиной клубилась плотная, похожая на густой дым пыль, долго таяла, оседая на дома и деревья; частые ветры заволакивали пространство между горами серо-желтой мглой.
Дом был старый, рассохшийся, темные унылые коридоры, шкафы с рухлядью, устоявшийся запах супов, котлет, нескончаемой стирки, сырости...
Первые месяцы Надя терпеливо ждала его изо дня в день. Лукашин рвался к ней постоянно, как влюбленный школьник, и улучив свободную минуту, спешил домой со всех ног. И даже открыв ключом дверь, он не верил, что жена его ждет.
Надя коротала время в четырех стенах - выйти было некуда, и не выдержала в конце концов, заплакала; Лукашин пообещал ей подать рапорт о переводе. Она ждала, а он тянул, медлил, пока, наконец, она не заставила его написать рапорт при ней.
- Отдал? - спрашивала она всякий раз, когда он возвращался домой.
Лукашин виновато прятал глаза, молчал и понуро качал головой. Надя пристально всматривалась в лицо мужа в немом усилии понять, что происходит, а он отмалчивался в полном сознании своей кромешной вины.
Так тянулось три месяца из шести, что они жили вместе.
Под вечер прибыл нарочный, пришлось ехать в штаб, где дежурный известил его о командировке. В часть Лукашин приехал уже поздно, однако его встретили, отвели в дом для приезжих.
В комнате с четырьмя кроватями Лукашин оказался вторым жильцом: третий день здесь жил балетмейстер военного ансамбля песни и пляски, лысоватый штатский, одетый щеголевато и небрежно, как и положено артисту.
В строгой казенной обстановке штатский среди военных выглядел странно и даже неуместно, как голый среди одетых. Вторую неделю он ездил по частям в поисках дарований, перед ним целые дни напролет пели и плясали, в лице его проглядывало недовольство и внятное пресыщение. Держался он покровительственно, как человек с широкими полномочиями; вид у него был такой, что стоит ему захотеть, и Лукашину тоже придется петь перед ним и плясать.
- Что, подполковник, по службе приехали? - спросил он без особого интереса.
- По службе, - ответил Лукашин.
В комнату вошел дневальный, доложил, что звонит командир части, спрашивает, прибыл ли инспектирующий. Лукашин вышел к телефону и, когда вернулся, балетмейстер спросил:
- Так вы с инспекцией? - он вынул из портфеля бутылку и поставил на стол. - Посидим?
Вышло так, что до сих пор он был против, но с инспектором может себе позволить.
- Спасибо, завтра трудный день, - отказался Лукашин и стал укладываться.
Он уже лежал, когда сосед выпил стакан и обиженно сказал:
- Я бы тоже мог в Большом театре работать!
Он как-будто жаловался на судьбу, которая уготовила ему странствия в поисках плясунов.
- Выбрали кого-нибудь? - спросил Лукашин.
- Сырой материал. Я с ними еще наплачусь. Не танцуют, а мебель двигают, - он что-то обиженно доказывал, но Лукашину и так было ясно, что с танцами в стратегической авиации обстоит из рук вон плохо, у балетмейстеров имелись все основания для недовольства.