• «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4

Горький Максим

Из прошлого

А.М.Горький

Из прошлого

На Крутую я был переведён зимой 1889 или 90 года со станции Борисоглебск, где заведовал починкой брезентов и мешков, руководя работой весёлых казачек, которые работали очень лениво, но ловко воровали мешки для своих хозяйственных нужд и превосходно пели донские песни. Очень помню Серафиму Бодягину, бойкую "жолнерку" ("жолнер" - польский солдат; здесь, вероятно, - солдатка - Ред.); она обладала голосом редчайшей густоты, итальянцы зовут такие голоса "бассо профондо" - глубокий бас, - владела она им отлично, и любимой песней её была такая:

Поехал казак на чужбину далече,

На борзом своём, вороном он коне,

эти слова Серафима пела задумчивым говорком, - "речитативом", а хор, голосов двадцать, подхватывал:

Свою он краину навеки покинул,

Ему не вернуться в отеческий дом.

Работали в открытом пакгаузе, на холоде; со степи набегал резкий ветер, царапал бабам лица, точно рашпилем; мимо пакгауза двигались вагоны с хлебом, жмыхом, с подсолнечным маслом; пыхтели, посвистывали, маневрируя, паровозы, а казачки, работая за три гривенника в день, пели торжественно и печально:

Напрасно казачка его молодая

И утро и вечер до полночи ждёт,

Всё ждёт, поджидает: с далекого края

Когда её милый казак прилетит.

Красивые песни были у них; я записал десятка три, но один приятель взял их у меня "почитать" и потерял. А Серафима понесла чиненые мешки в кладовую и попала под пассажирский поезд. Ей отрезало колёсами левую руку с плечом и голову.

На Крутую меня назначили "весовщиком", но вешать там нечего было, и обязанность моя заключалась в поверке грузов, которые шли на Поворино Грязе-Царицынской дороги и на Калач Волго-Донской ветки. Из вагонов назначения на Калач нужно было перегружать в вагоны на Поворино товары с персидского берега из Астары, Узун-Ада и др., это я делал вместе со сторожем Черногоровым-Крамаренком. Но это случалось не так часто, а главным делом моим была проверка бочек рыбы, которая шла с Волжской через Крутую на Поворино. Обычно с Волжской приходило от четырнадцати до двадцати поездов в сутки, составом не более, кажется, шестнадцати платформ. Пока паровоз маневрировал, я бегал с платформы на платформу с накладными в руках, а ночью - ещё с фонарём у пояса. Работа требовала некоторого знания акробатического искусства, потому что машинист дёргал состав весьма бесцеремонно, а бочки - скользкие или обмёрзли, прыгать с одной на другую было неудобно, особенно же неудобно зимними ночами, в метель.

Проверять грузы необходимо было, потому что от Волжской на Крутую по подъёму поезда шли медленно и этим очень пользовалось удалое казачество, бочки сельдей, севрюги, бочата икры фокусно исчезали. В ту пору Грязе-Царицынская дорога до того прославилась воровством на ней, что начальнику товарного отдела М.Е.Ададурову разрешено было пригласить на службу "политически неблагонадёжных", как людей, которые не умеют и не станут воровать.

Почему-то мне кажется, что на Крутой всегда, зимою и летом, буйствовал ветер, а в тихие, летние ночи людей истязали комары. Станция стояла "на пустом месте", как говорил её начальник; кроме станционных зданий, никаких жилищ вокруг её не было, и не было никаких людей, кроме служащих. По направлению к Волге, верстах, если не ошибаюсь, в двух, существовала деревня Пески, а версты на четыре в степь - небольшая казацкая станица, забыл - какая. Ежедневно на Крутой стояли по минуте пассажирские поезда Калач - Царицын; каждый час вползали с Волжской товарные, катились пустые вагоны и платформы из Калача, с Поворина. День и ночь по путям станции двигались, фыркали, посвистывали локомотивы, стучали буфера вагонов, бегали стрелочники, два великомученика; дико орал длинный смазчик Мирославский, бывший семинарист; работал богобоязненный "составитель" Егоршин; бабы и девицы из Песок чистили пути, но вся эта суета была однообразна, люди всегда одни и те же. И хотя в двенадцати верстах был богатый уездный город, со множеством пароходных пристаней, с двумя вокзалами, но по ночам я всё-таки чувствовал себя заброшенным "к чёрту на кулички", в какую-то шумную бестолковщину, среди которой однако нужно было "держать ухо востро". Уже в первые дни Мирославский предложил мне, очень просто и как нечто обычное, "вступить в долю", получать "полтину" с каждой краденой бочки сельдей и по трёшнице "с места персидского груза". А когда я сказал, что не пойду на это, - он очень искренно удивился и спросил:

- На кой же чёрт нужен ты?

Товарищ по работе, милый человек Крамаренко, предупреждал:

- Ты, Максимыч, осторожно ходи-говори, тебя жандарм не любит. Он с Тихомировым обыск делал в казарме, Тихомиров ему книжки-тетрадки твои читал.

А через некоторое время предупредил и сам жандарм, толстый, равнодушный старик Петров:

- Тихомиров жалуется, что ты в бога не веришь. Гляди - за это не хвалят.

Жандарм, машинист водокачки Мицкевич, Егоршин и старший телеграфист Тихомиров жили дружно, играли в карты. Помощник начальника станции Ковшов страдал запоем, запоем же читал уголовные романы; он очень берёг книги, никому не давал, но в своё дежурство увлечённо рассказывал телеграфистам, мне и всем, кто хотел слушать, приключения парижских воров и сыщиков. Он был человек болезненно самолюбивый, злой и любил похвастаться неудачами и несчастиями своей жизни. Среднего роста, но коротконогий и толстый, он казался маленьким, а лицо у него было серое, как студень, с круглыми и неглупыми глазами, с едкой усмешечкой на толстых губах. Тихомиров, мрачный брюнет, бритый досиня, был глуп, седьмой год учился играть на скрипке, но играл всё ещё только гаммы; он терпеть не мог людей, которые читают книги, и убеждал Ковшова:

- От книг ты и пьёшь.

Было на станции ещё несколько уже совсем бесцветных людей, о которых ничего не скажешь. Были женщины, почему-то все беременные, но детей я не замечал, дети прятались по квартирам. У начальника станции две дочери-девицы и тощенькая, сердитая жена. Всех этих людей ветер зимою солил снегом, летом - горячим песком, и Черногоров, принюхиваясь к ветру, говорил мне: