- Да, да, я понимаю, что всё это не ново, скучно, избито! - воскликнул рассказчик, нервно подскочив на стуле, - но вот эти его слова о вере народа в непобедимую силу Судьбы, как источника всех наших бед, всех мук, - эти слова показались мне и новы и важны. Я их запомнил, приютил в сердце, они так мне теперь кажется - делают для меня загадки русской жизни более ясными...

- Под этим углом зрения я посмотрел на нашу историю и свою личную жизнь, и, знаете, я убеждён - есть что-то, чего я не замечал ранее, что-то тёмное, тяжкое и всегда враждебное воле моей. Это нечто - и есть вера народа в бытие Судьбы, это создано русским народом, этим заражён и я... Иногда я, вы, вообще мы, интеллигенты, на время возбуждаем друг друга до того, что как бы излечиваемся от недуга, поразившего нашу волю, и в эти моменты перестаём видеть жизнь такою, какова она есть, наполняем воображаемую нами душу народа нашим содержанием и далеко, невидимо далеко, отходим от него! А он остается тем, что он есть, всегда тем же самым! Мы ему не нужны, он нас не знает...

- Да, конечно, это старые жалобы! Вы правы. Но ведь это перемежающаяся лихорадка - мы постоянно то ощущаем нашу рознь с народом - наше проклятое одиночество, - то снова скрываем всё это от себя за красивою ложью, выдуманною нами же. Старые жалобы, однако - они живы и, поверьте, им суждено ещё долго жить!

Он вскочил со стула, прошёлся по комнате, оглядываясь подозрительно и тревожно, потом, цепко схватив руками спинку стула и тихонько постукивая им о пол, продолжал более спокойно:

- Никогда в жизни не испытывал я такой холодной, унижающей усталости и никогда не чувствовал себя столь чужим самому себе. Напрягаю все силы, чтобы разжечь в душе угасающее внимание к людям, поднять упавший интерес к жизни, и вижу, что живу по инерции, живу, опускаясь, как пуля на излёте, пуля, потерявшая цель. Вы заметили, что у нас в жизни постоянно повторяется одно необъяснимое для меня противоречие: момент наибольшей нужды в людях совпадает с увеличением количества лишних людей? И наши лишние люди создаются отнюдь не внешними давлениями, которые будто бы выкидывают их за борт жизни, - нет, это плохое объяснение! Они изнутри лишние, они такими родятся - родятся с отрицанием прошлого, с отвращением к настоящему и с устремлением в фантастические дали...

- Это мысль хромого жандарма? И жандарм может иметь хорошие мысли, почему же нет? Человек во всех мундирах одинаково жалок, бессилен и одинаково достоин внимания, ну, хоть как некоторый курьёз, что ли...

- Я вот хочу рассказать вам одну историю... вернее - роман. Герой мой приятель, адвокат, а героиня - его горничная; как видите, роман демократический. Мой приятель - человек немного безвольный, как все мы, немножко мечтатель, а вообще - человек не хуже других. Конечно - Дон-Кихот; кстати - Дон-Кихоты встречаются на Руси не только среди культурных людей, у нас в народе, в массе, сколько угодно донкихотизма! Так вот, приятель мой. Он женат, жена - красива, неглупа, зарабатывает он тысяч десять в год, живёт - жил, надо сказать - недурно, интересно даже. По четвергам у него бывали журфиксы (приём гостей в определённый день недели - Ред.) с разговорами о литературе, с музыкой и прочим.

Господин Иванов прищуренными глазами посмотрел в стену, вздохнул и ещё более понизил голос.

- Года два тому назад я заметил, что мой приятель скучает: стал слишком нервозен, много пьёт вина, а выпив, становится нарочито вульгарен, спорит некорректно, улыбается криво, саркастически, и всё это не идёт к его характеру и доброму круглому лицу.

- Что с тобой?

- Да так, ничего особенного...

Настаиваю - скажи!

- Видишь ли, - говорит, - у меня такое ощущение, как будто я попал в некоторый чуждый мне поток и куда-то уплываю от жизни или, вернее, кружусь в нём. На берегах, вдали от меня - и с каждым днём всё дальше, - хлопают выстрелы, падают люди с разбитыми черепами, стоны, крики, вопли и злые слова, рычат торжествующие свиньи, и кто-то огромный, непонятный, неумолчно, полумёртвым равнодушным голосом бубнит - бу-бу-бу, возлюби ближнего твоего, как самого себя, бу-бу-бу, не пожелай другому того, чего не желаешь себе, бу-бу-бу! Россия - несчастная страна - бу-бу-бу! Ищите и обрящете - бу-бу-бу! И порою всё это принимает тяжкий, почти осязаемый характер кошмара. Смотрю я на всё и вижу - жизнь, вообще, отчаянно спутана, нелепа, бестолкова, и самой смешной, бесполезнейшей, нелепейшей точкою в ней является моё личное бытие.

Задумался, улыбаясь тихой, невесёлой улыбкой, а потом продолжает:

- Однажды слышал я простые слова, утренние какие-то, заревые слова. Стоял человек у окна, смотрел в сад и говорил - задушевно, как люди могут говорить только в двадцать лет, - говорил приблизительно так: "Господи боже мой! Сколько на земле хороших мыслей, сколько их! И если подумать, что ведь каждая родилась в живом сердце человеческом, может, после мук великих, в тяжком горе или в радости светлой, от любви родилась, - как драгоценна жизнь наша, если подумать!"

- Так как это говорила моя горничная Анюта, я внутренно усмехнулся её словам. Она мне всегда казалась наивной дурочкой. Сентиментальная такая она, курносая, пухлая, с выкатившимися, в некотором удивлении, голубоватыми глазёнками. Когда она говорила это, я как раз сидел в саду под окном, отдыхая с книжкой в руках после приёма, готовясь к вечернему собранию присных. Ну, и, конечно, позабыл сейчас же слова её. А вспомнил их долгое время спустя, в конце лета, на даче: собрались гости, было весело, забавно, интересно, и вдруг я чувствую, что устал! Устал ото всего, а главным образом от хороших, остроумных, благородных мыслей. Вижу я, как люди вокруг меня привычно ловко и беззаботно лихо перекидываются "хорошими" мыслями и словами, точно мячиками, и стало мне жалко и людей и мысли. Вдруг понял, что для всех это просто игрушки, - и чем новее, тем забавнее, - и когда вспомнил молитвенную оценку Анюты, тут уже совсем плохо стало мне, и неожиданно для себя произнёс я какую-то сатирическую и разносную речь. Очевидно, что речь моя была и смешна и неуместна, - супруга моя, женщина, как ты знаешь, со вкусом и способная написать толстущую книгу о корректности, сильно пробрала меня за эту выходку, бесцеремонно названную ею мальчишеской и недостойной солидного человека. "Ты говорил, как какой-нибудь социаль-демократ или анархист", - сказала она, между прочим. А я, слушая её, соображал - может быть, и в самом деле анархист я?

- С этого и началось. Вся моя жизнь стала представляться мне какой-то странной, как будто заказанной кем-то со стороны. Пришёл некто и приказал: "Ну-с, милостивый государь, вы, кончив университет по юридическому факультету, женитесь на красивой, умной девушке, через год у вас будет ребёнок, через три - другой. Вы будете делать то-то и то-то, всегда одно и то же". Чепуха, вообще! Почему-то я показался сам себе ветошником-портным, который всю жизнь перешивает старое, подбирая одноцветные лоскуточки, прилаживая там и тут заплатки на протёртые места. И особенно сильно протёртым, непоправимо изношенным местом была собственная моя душа, или как это назвать? Как называется в человеке то место, которое думает и чувствует наиболее честно и правдиво? Вот оно у меня незаметно износилось...

Господин Иванов рассказывал о своем приятеле так живо, страстно и с таким почти яростным сочувствием, что невольно внушал слушателю подозрение - да существует ли приятель-то? Не одно ли это лицо с рассказчиком? Господин Иванов говорил за совесть, даже вспотел и побурел весь, а глаза его остановились, обратясь взором куда-то внутрь себя. И маленькие руки, с неровными, изогнутыми пальцами, нервозно дрожали.

Вздрагивая и захлёбываясь словами, он продолжал:

- Шли дни, как пишут в романах, приходил день и кланялся: здравствуйте, я ещё хуже вчерашнего! Мне становилось всё скучнее, жене тоже... "Тебе надо лечиться, ты распускаешься!" - убеждала она меня. Пожалуйста! Гимнастика, обливания холодные, а тяжёлый ком скуки в груди растёт и давит сердце. И снова Анюта: иду я однажды мимо её комнаты, дверь не притворена, и слышу радостно захлёбывающийся голос, кстати, шепелявый немножко: