В десятый раз я говорю ему как могу дружелюбно и убедительно:

- Бросай-ка свою службу, Яков, а то с этими мыслями натворишь ты великих грехов против людей или попадёшь в больницу...

Это его сердит, тяжело ворочаясь на стуле, он начинает ругаться:

- А-а, черти лыковые, думаете - не понимаю, чего вам надобно? Чтобы меня не было, чтобы кто поглупее, попроще меня, обойти бы вам его, в свою веру обратить, н-да? Ну - нет...

И всегда после этого впадает в плаксивый тон:

- Эх - ты, справедливость! Меня не изгонять надо, не знай куда, меня надобно пожалеть от сердца, потому несу бремя неудобоносимое, чёрт! Спроси попа, он меня больше понимает, чем ты, злыдень!

Долго и противно - хотя искренно - он говорит жалкие слова, потом неожиданно снова возвращается к своему основному вопросу:

- Откуда мне дана власть?

Он знает откуда и, называя источник власти, всегда почтительно прикладывает ладонь к виску, но тотчас же, понизив голос до таинственного шёпота, говорит:

- Ведь он же меня не знает, не видал, а? Начальству - не известно это и даже мне, понял? Кто я такой - кому это известно? Я сам себе не известен, а - имею власть, вот револьвер - видал?

Револьвера я боюсь; у него этот инструмент обладает чрезвычайно самостоятельным характером: однажды Крохалёв уронил его на пол, а револьвер завертелся, подпрыгивая, и начал сам палить во все стороны, пока не расстрелял всю обойму. Я во время этой баталии вскочил на стол, а мой гость, синий со страха, белкой вспрыгнул на подоконник, опрокинул все горшки с цветами на улицу и, сидя на подоконнике, безуспешно махал рукою на своё расстрелявшееся оружие. Потом, отрезвевший от страха, поднял револьвер, осмотрел его и объявил:

- Это - кузнеца Макарки дело! Не иначе как он пружину спортил колдовством своим, рысьи зенки!

Теперь, вытащив этот самострел, он с презрением вертит его в руках, мигая глазами и насупив брови.

- Смотри, - говорю я, отходя, - опять он у тебя взбесится!

- Не заряжен. Я им теперь орехи колю, видишь - ручка-то?

И, продолжая рассматривать чёрную тупую штуку, он всё более хмурится, сам тупея и словно линяя.

- На тебя он похож! - замечаю я.

- На собаку, - говорит Крохалёв, вздыхая; прячет оружие и допивает брагу медленными глотками...

Снова из-под щетины усов выползают сиповатые слова, сырые, тяжёлые:

- Ты думаешь - я напился, оттого и говорю? Я, брат, всегда говорю сам с собой... с попом тоже. Ну, он поп осторожный, из него соку не выжмешь, он - от евангелия отвечает, дескать - я ничего не знаю, а вот Христос, он так говорил... да! А с тобой я беседую, потому что ты не боишься и от себя иное сказать... хотя мало ты говоришь, тоже!

- Еду я верхом и думаю: боятся все друг друга, оттого и всё это... недоверие, бунт, грабежи, всякое несогласие. Нельзя согласиться, когда все молчат и неизвестно о чём думает каждый. И все - враги. Так бы поскакал, поскакал и - всех по мордам: живи дружно, сукины сыны я вас!

Из его рта лезет трескучая цепь ругательств, и в каждом звене тупо звучит отчаяние, бессильная, безумная злость, усталость, тоска.

- Чего расползаетесь во все стороны, как тараканы перед пожаром, так вашу... На место! Смирно-о! Тихо!

Ярость его тяжела, но - сыра, неподвижна и не пугает; он стучит концом шашки по полу, трясёт серьгой, надувается, фыркает, брызгая слюной, а оловянные глаза - мертвы и слепы. Потом, усталый, долго отдувается, опадает и молчит, посапывая изрытым ямками губкообразным носом.

Угнетаемый своими думами, он, видимо, забывает обо мне, смотрит в пол и ворчит, выдувая волосы усов, загнувшиеся в рот ему.

- Отягчили меня, вот! А везде - несоответствие между всем. Тебе дана власть. А поп - своё: несть власти, аще не от бога. Аще... Ежели я донесу, что священник Павел Полиевктов валандается с ссыльными, - вот те и покажут аще! А не донесу - мне покажут...

И снова впадает в тон жалобы:

- Лександра, - это же надо объяснить до самого конца глубины: ведь вот и грехи и бес тоже власть над человеком имеют, а он говорит - нет власти, аще не от бога! И надо мной власть, и у меня над людьми - как же, брат? Это же надо решить...

На улице темнеет, и он точно растёт, разбухая во тьме. Толстая жилистая шея не держит его тяжёлой головы, щетина подбородка царапает жилет.

- Ну, Яков Спиридонов, мне надо заниматься - говорю я.

- Травками, букашками, - бормочет он с укором. - А когда - человеком, а? Когда вы человеком заниматься начнёте?

Этих упрёков - ещё на четверть часа. Я уж не возражаю, делая вид, что занят гербарием, он сипит, ворчит, всё понижая голос, потом умолкает на минуту, на две и наконец, тяжело поднявшись на ноги, говорит:

- Ну, - иду, иду... Ладно.

Жмёт руку и говорит раздельно:

- Не-удо-бо-но-си-мо, - а? Слово-то придумано - с лисий хвост... Прощай, Лександра! Спасибо на угощении... Скучно, чай, тебе, а? Женился бы ты, а то так бы завёл кралю... Завтра мне в Туран ехать, поймали там какого-то Робинзона в лесу, в стогу жил... Испортили шкуру несколько... К чему тебе жучки эти и травки?

Уходя, он всегда старается сказать что-нибудь насмешливое, а то сообщит нечто служебное; всегда в этих случаях голос его звучит фальшиво и натянуто. И порою я жду, что он обругает, толкнёт или ударит меня, а то схватит со стола что-нибудь и бросит на пол.

Наконец он, тяжело волоча по полу больные ноги, вываливается за дверь, а я, оставшись один, смотрю вслед этому кошмару наяву, и мне хочется топать ногами, плакать и орать в чьё-то плоское, безглазое, каменное и тоже кошмарное лицо:

- Что вы делаете с людьми, будь вы прокляты? Опомнитесь!

1911 г.

ПРИМЕЧАНИЕ

Первый рассказ этого цикла впервые напечатан одновременно в газете "Руль", 1911, номер 274 от 31 января, номер 275 от 3 февраля, и в журнале "Современник", 1911, номер 1, январь.

В том же году в третьей (март), пятой (май) и девятой (сентябрь) книжках "Современника" были опубликованы последующие три рассказа из цикла "Жалобы". Одновременно цикл "Жалобы" печатался за границей в издательстве И.П.Ладыжникова отдельными выпусками с подзаголовками: "Рассказ", "Рассказ второй", "Рассказ третий", "Рассказ четвертый".

В последнем рассказе редакцией "Современника" без ведома автора была исключена концовка ("Что вы делаете с людьми, будь вы прокляты? Опомнитесь!").

Первый рассказ, включенный М.Горьким в десятый том собрания сочинений в издании "Жизнь и знание", был запрещён к печатанию военной цензурой; в это собрание сочинений, иэданное в 1915 году, М.Горький поместил только последний рассказ под заглавием "Урядник Крохалёв" с подзаголовком "Рассказ учителя".

Цикл "Жалобы" отмечает С.Г.Шаумян в статье о М.Горьком (см. примечания к "Сказкам об Италии").

Все четыре рассказа, начиная с 1923 года, включались во все собрания сочинений.

Печатаются по тексту, подготовленному М.Горьким для собрания сочинений в издании "Книга".