Василь Быков

Утро вечера мудренее

1

Он лежит на скамье в простенке между двумя окнами с безжизненным восковым лицом, на котором уже ни движения, ни мысли, лишь подобие какой-то неопределенной тупой гримасы, делающей его лицо незнакомым и странным. Омертвевшие в своей неподвижности, его руки сложены кистями на животе поверх неподпоясанной суконной гимнастерки с двумя эмалевыми шпалами в полевых петлицах. Ордена с гимнастерки уже свинчены, и над карманами остались лишь две небольшие дырочки, тронутые по краям ржавчиной, которая издали кажется следами крови. Слегка раздвинутые ноги в аккуратно натянутых шерстяных носках выглядят не по-мужски маленькими и худыми.

— Ну, посмотрел? — поворачивается ко мне старшина комендантского взвода, тем давая понять, что нам пора уходить.

Насунув на голову шапку, я осторожно, чтобы не нарушить тишины этой хаты, открываю дверь. Закрыть ее с моей раненой, подвешенной на груди рукой не очень удобно, и старшина закрывает дверь сам.

На дворе морозно и солнечно. Над леском за деревней валит в небо сизый дым от пожара, где-то погрохатывают разрывы мин; забравшись высоко в небо, нудно гудит немецкий разведчик-рама. Но это все там, в стороне передовой за лесом, здесь же, в полуразрушенной фронтовой деревушке свои дела и свои заботы. На улице с какой-то укрытой брезентом поклажей стоят несколько повозок, и обозники в поисках пристанища, переговариваясь, бегают по дворам. В этот двор они только заглядывают через ограду и, ничего не спросив, бегут прочь. Здесь делать им нечего. Впрочем, меня тут тоже ничего уже не держит, но я еще не решил, куда идти дальше и, остановившись, отчужденно наблюдаю, как два бойца из комендантского взвода на снегу у сарая сколачивают гроб. Бойцы молодые и, видно, впервые взялись за такое не очень привычное даже на войне дело, которое у них явно не ладится.

— Да держи ты! Безрукий, что ли! — один солдат нервно пинает короткий обрезок доски, в который он намеревается забить гвоздь.

— Держу! Не ори, крикун!

Гвозди, конечно, из проволоки, они гнутся под молотком и не лезут в твердое сучковатое дерево. «Крикун», стоя на коленях, кое-как приколачивает доску и, отложив молоток, озабоченно осматривает свою работу.

— Ну вот! А ширины такой хватит?

— Примерить бы надо, — говорит напарник, белобрысый и синеглазый, в шапке с растопыренными наушниками, с которых свисают жеваные тесемки завязок. Однако идти в избу, где лежит убитый, никому из них, видно, не хочется, и «крикун» машет рукой. Поднявшись на ноги и скинув с себя телогрейку, он неловко вытягивается в недоделанном, без одной стенки гробу.

— Ну-ка гляди. Хорошо?

— Хорош. Будто широковат даже.

— А ты померь. Зачем лишнее?

Светлоглазый деловито отмечает на торце место для боковых досок, а я уже не могу тут оставаться. Мне все время хочется куда-то идти. Конечно, надо добираться в санбат, но машины будут еще не скоро: только что отправили тяжелых, а легкораненым, видно, придется ждать до обеда.

Не находя, чем занять себя и чтобы как-нибудь скоротать время, я медленно бреду по деревенской улице к школе, где роют могилу. Мне одиноко и горестно, очень болит рука. После бессонной ночи временами познабливает, и в глазах неотвязно мельтешат обрывки вчерашних событий, звучат голоса людей, которых уже нет и никогда больше не будет.

Да, вчера все было иначе…

2

На исходе дня взвод автоматчиков занял хутор.

Занял легко, с ходу, почти без боя; несколько немцев, кажется, ни разу не выстрелив, убежали по санной дороге в село, и мы, постреляв им вдогонку, разошлись в цепь и легли на снегу за изгородью — в пятидесяти шагах от хаты с сараями.

Мы не стали наступать дальше, так как и без того, похоже, оторвались от боевых порядков полка, бой — слышно было — шел справа и сзади, где на высотках дрались наши батальоны. Тяжелые мины, с визгом проносясь над головами, перепахивали там снежное поло, иногда слышалось ослабленное расстоянием, разрозненное, какое-то неуверенное «ура», пулеметно-ружейная трескотня заглушала его, и крики совсем пропадали. Не надо было обладать большим опытом, чтобы понять, какой ценой доставались полку высоты. Нам же тут, под носом у немцев, как это ни странно, было спокойно.

Я лежал на снегу с внутренней стороны изгороди за перевернутым кузовом пароконной немецкой повозки и, возбужденный еще не остывшей радостью от сравнительно легкого успеха, чувствовал себя почти счастливым. Время от времени, выглядывая из-за засыпанного снегом ящика и вслушиваясь в грохот недалекого боя, я старался заметить в нем хоть какой-нибудь признак того, что немцы отходят, но ничего заметить не мог. Тогда появилось предположение, что, может, так еще и лучше: держаться тут на этом мыску, в общем, было нетрудно, и в то же время это был мысок, глубоко вдавшийся в оборону противника, что уже само по себе свидетельствовало об исключительности нашей позиции. Шло время, у нас было спокойно, и честолюбивые представления все настойчивее стали завладевать моим сознанием. Я уже видел, как на КП всегда злой, раздраженный боем командир полка, имея в виду хутор, говорит сейчас начальнику штаба: «Молодец этот автоматчик, вишь, вклинился куда!» Или, может, даже покрикивает в трубку на нашего соседа комбата-три: «Что там топчешься! Вон автоматчики хутор взяли. На них равняйся!» Впрочем, я был бы доволен, если бы он даже не сказал, а хотя бы подумал про меня что-нибудь вроде: «Молодец младшой! Не из трусливого десятка!»

Храбрый я или трус — о том мне, впрочем, еще самому было неведомо. За довольно скромный срок моей фронтовой службы мне не представлялось еще случая как следует проверить себя на это. Еще два дня назад каждый визг мины над головой заставлял меня сжиматься, вдавливаться всем телом в снег. Прошел не один час, прежде чем я понял, что мины все-таки идут мимо, и как-то незаметно для себя стал привыкать. К тому же я стеснялся моего помкомвзвода сержанта Хозяинова, широколицего человека с неторопливыми манерами, который был вдвое старше меня, и всякий раз, когда я, тщетно подавляя испуг, все-таки вздрагивал, он будто невзначай бросал:

— Ничего, мимо…

Я и сам знал, что мимо, и, чтобы загладить неловкость, запоздало, без надобности высовывался из придорожной канавы, в которой мы лежали тогда в ожидании атаки. Но что я мог сделать, если мое тело само, независимо от воли именно так бесстыже-предательски реагировало на каждый вполне ожидаемый и всегда совершенно внезапный разрыв. И это, даже не глядя в мою сторону, замечал всевидящий сержант Хозяинов.

— Ничего, лишь бы до ночи…

Он и тут, кажется, угадывал мои мысли и, посасывая из рукава махорочную самокрутку, тоже прислушивался к громыханию боя сзади. На сержанте был новый еще, комсоставский полушубок с вырванным клоком на левой лопатке, валенки на ногах; рукавиц он, сдается, не носил вовсе, согревая руки цигаркой. Похоже, ему было тепло. Я же в своей «на рыбьем меху» шинельке уже начал стыть на снегу и, обернувшись, пригляделся к постройкам — вросшей в снег хате и покосившимся сараюшкам со снежными шапками на стрехах. Жителей там вроде не было, хутор выглядел давно покинутым, но все же там, казалось, теплее, чем здесь, на ветряном прибое под его стенами. Хозяинов сразу среагировал на мое невольное беспокойство, выглянул из-за кузова и, завидя бойца, что был ближе других в цепи, негромко окликнул:

— Маханьков! Слышь — посмотри-ка там…

Как ни странно, Маханьков сразу понял намек, с готовностью исправного солдата быстро развернулся и, усердно разгребая локтями снег, пополз через двор к крыльцу.

— Ночью обогреемся. Не может быть, — будто желая утешить меня да, наверное, и себя тоже, сказал Хозяинов, смачно затягиваясь цигаркой.

Да, ночь нам была нужна, я чувствовал это, ночью мы могли тут просидеть, а утром… Впрочем, мои помыслы не шли дальше ночи, утро было необыкновенно далеким и совершенно неопределенным — мало ли что могло быть утром.