Валерий Брумель, Александр Лапшин
НЕ ИЗМЕНИ СЕБЕ
Часть первая
БУСЛАЕВ
…Проваливаясь по колено в рыхлый снег, я бежал позади всех. Уже минут пятнадцать, как мы мчались лесом, а он все не кончался. У меня начало рябить в глазах от мелькающих стволов деревьев, я стал чаще спотыкаться и сбивать дыхание… Глядя на товарищей, которые, без устали печатая шаг, отдалялись от меня тесной группой, точно одна отлаженная машина, я вдруг испугался, что буду бежать так вечно — все время за кем-то, со жгучим комом изжоги, подкатывающим к горлу. И я тут же загадал: если сейчас удастся хоть кого-то обогнать, у меня больше никогда не будет гастрита. Я его уничтожу. Одним рынком… Я выжал из себя все, что мог, но все напрасно — мощные, литые спины товарищей продолжали маячить впереди.
Я почти тащил свое тело следом за ними, ощущая, как вверх по пищеводу подымается тошнотворное жжение, и знал, что старею. Мне, шестнадцати с половиной лет парню, после таких тренировок всегда давали двадцать.
Оставалось одно — терпеть. Только это… Терпеть ежечасно. Каждый день…
В десять лет (прошло лишь два с половиной года, как отменили карточки на продовольствие) я почти все время ощущал голод. Обыкновенные кислые щи казались мне вкуснейшей едой, я их хлестал, как голодный волчонок. Ел быстро, опасаясь, что их у меня вот-вот отнимут, хотя отбирать никто не собирался. Все распределялось соответственно возрасту и заслугам: на меня, на двух братьев, сестру, мать, отца и на бабушку. Мать работала копировщицей, отец — горным инженером, а бабушка получала скромную пенсию. Позже, когда обо мне неожиданно написали в городской газете (я прыгнул выше всех на городских соревнованиях школьников — 160 сантиметров), мать стала время от времени подкладывать мне лишний кусок мяса. Мясо я съедал быстро и жадно. Я и сейчас ем почти так же…
На девятом километре изжога отпустила, я поймал второе дыхание и опять увидел окружающий мир. Передо мной, словно чистый лист бумаги, расстилалось огромное белое поле. Оставалось пробежать еще четверть дистанции, затем, после десятиминутного перерыва, полтора часа заниматься со штангой, потом легкий получасовой баскетбол, а в заключение — пробежки: десять раз по двести метров в полную силу. И так почти каждый день.
После тренировок, измочаленный, еле передвигающий ноги, я плелся в душ, садился под теплые струи на пол и, полностью расслабляясь, нередко на несколько минут засыпал.
Однажды тренер, маленький тучный Абесаломов, застал меня в таком состоянии, разбудил и сказал:
— Я не держу — уходи. Победит только тот, кто выдержит.
С этого момента я, как мог, старался скрыть от всех свою слабость.
Десятиборье — самый лошадиный вид легкой атлетики. Именно им я и занимался у Абесаломова, человека жесткого, скупого на слова и фанатично преданного своему делу.
Все тренировки он тщательно продумывал. Изнуряющие однообразием пробежки, штангу, двухсотметровки, метания, прыжки, толкания… в общем, все занятия на стадионе Абесаломов вдруг выносил на природу.
— Играйте, — говорил он. — Теперь играйте.
На откосе песчаного карьера мы боролись друг с другом за тяжелый набивной мяч. По нескольку раз кто быстрее? — лазили на верхушки двадцатиметровых деревьев. Разбившись по двое, подолгу, пока уже переставал выделяться пот, играли в «салочки». По полчаса, до судорог в кистях, висели на ветвях или, как первобытные люди, поднимали огромные голые валуны и кидались ими друг в друга. Выдумки нашего тренера были неисчерпаемы.
Играли все сосредоточенно, с напряженными лицами, стараясь не сбить дыхание. Без смеха, без улыбок. Три часа подряд никто из нас не смел присесть — за этим постоянно следил Абесаломов. Ко мне он относился особенно внимательно, так как задумал сделать из меня классного десятиборца. Под его взглядом я ни в чем не мог дать себе поблажки.
И все же мне казалось, что в сравнении с остальными я работал ничтожно мало. Например, стокилограммовый и двухметровый Кузьменко — уже рекордсмен Европы — считал подобные тренировки разминкой. Когда я с затухающим сознанием кое-как доплетался до раздевалки, он лишь приступал к основным видам десятиборья. Другие тоже легко выдерживали нагрузку, в два-три раза большую, чем я. У меня было одно оправдание — им двадцать три, двадцать восемь лет, мне всего шестнадцать с половиной. Почти все — члены сборной СССР, половина — олимпийцы. Я никто. Я полагал, что Абесаломов взял меня как подопытного кролика. Умрет или выживет? А если выживет, то уже наверняка не пожалеет — в спорте ему предстоит неплохое будущее.
Честолюбие… Я выжил только за счет него.
Всякий раз, страдая от гастрита, изо всех сил стараясь удержаться за асами, я слепо верил в то; Что никто из них не годится мне и в подметки. Никто! Придет время, и я докажу это… Целому миру… докажу, потому что у меня нет иного выхода…
Я понял это очень давно, еще в детстве. Меня тогда били. Били зло, с остервенением. Били щуплого, длинноногого. Били прижатого к стенке. Били холуи. Прикрываясь руками, я упорно молчал, они начинали уставать и, удрученные тем, что я не кричу, слабее наносили удары.
Неприятно сморщившись, за избиением наблюдал Рябой. Он был старше всех года на три, а прозвище получил за множество ямок на лице от фурункулов.
Однажды он сжалился надо мной, лениво крикнув своим дружкам:
— Ладно! Пусть несет их своей мамке.
Его холуи с облегчением расступились, меня выпустили из круга. Я шатко поплелся прочь. Вслед мне Рябой сказал:
— В другой раз он для нас что хочешь сделает.
Я так устал, что не мог даже плакать. Отойди метров на тридцать, я сел на землю и, содрогаясь всем телом, стал отплевываться розовой жидкостью. Пошел колючий редкий снег. Сквозь его завесу кое-где маячили развалины моего небольшого разбомбленного городка. Порывами дул холодный ветер, редкие прохожие прятали голову в поднятые воротники. Заканчивался трудный пятый послевоенный год. Даже погода, слякотная, промозглая, сыплющая противным мокрым снегом, угнетала людей своей безнадежностью.
Продолжая сидеть на земле, я с усилием разжал ладонь. На ней лежали стиснутые сероватые Дрожжи, которые у меня хотели отнять. Я их украл для матери, чтобы подарить ей к новогоднему празднику…
Все, что ни случается, все к лучшему.
Я постоянно приучал себя именно к такому ощущению жизни и к шестнадцати с половиной годам уже почти верил в это.
Позднее я узнал другое: «Все будет так, как оно должно быть».
Я не согласился с этим и спустя несколько лет внес в это изречение свою поправку:
«Все будет так, как оно должно быть, но строить свою жизнь все равно нужно так, как тебе самому хочется».
Без этого добавления я не представлял себя человеком. Сегодня тоже… «Хотеть» — это, видимо, то изначальное зерно, из которого вырастает большая цель, а вместе с ней и сама судьба. С ранних лет я больше всего захотел быть сильным, и это желание определило всю мою дальнейшую жизнь…
Однажды Воробей — так называли мы пятиборца Воробьева — пригласил меня в ресторан. У Абесаломова я тренировался всего второй месяц и еще мало кого знал. Не потому, что был очень замкнут и оттого ни с кем не мог сдружиться, — просто ни на что другое, кроме работы, еды и мертвого сна, не оставалось сил. Воробей был уже членом сборной страны по пятиборью, и его приглашение оказалось для меня неожиданным.
— Что вечером делаешь? — спросил он.
Я его не понял.
— Как «что»? Сплю.
— Но перед этим хоть ешь?
— Конечно.
— Приходи часиков в семь в «Асторию».
— Зачем?
— Первый спутник вокруг Земли запустили… Отметим!
Я, соглашаясь, кивнул головой, сказал:
— В семь мне как раз подходит. В десять я спать ложусь.
Воробей, симпатичный, сероглазый блондин, улыбнулся в посоветовал: