Она вышла в синеньком халатике до пят, сдернула с головы резиновую шапочку, встряхнула волосами, брызги рассеялись вокруг. "Боже, какой нетерпеливый! - говорила радостно. - Обожди, кругом разложено все, я укладывалась..." И после: "Вот такого нетерпеливого я тебя больше всего люблю".

Если бы мы уехали тогда, все бы само собой решилось. Почему мы не уехали?

Жена в те месяцы стала ко мне внимательна, как к больному, желания мои угадывались, раздражение встречалось покорно. Я ловил на себе испуганные взгляды сына, он тут же опускал глаза. И никогда еще такой сердечной, такой родственной не была Кира с моей матерью. Когда бы я ни вернулся, мама у нас. И она тоже робела, я видел, она все время хочет мне что-то сказать, и неловко ей, не решается.

А на факультете нечто странное поделалось с дамами. Все преподавательницы, все аспиран-тки стали проявлять повышенный интерес ко мне, бросали такие взгляды...

Если бы Леля настояла тогда, проявила характер. Но ей было оскорбительно, она хотела, чтобы я сам решил. И в последний момент мы не поехали. Все это ужасно вспоминать.

Когда-нибудь я останусь здесь, я знаю. Приду и не уйду, и уже останусь совсем. Но еще не сейчас.

Леля что-то рассказывает оживленно, льется вода, шипят котлеты на сковороде. Как необхо-димо женщине, чтобы было о ком заботиться. Сразу дом наполняется жизнью, а жизнь смыслом. Я страшно виноват перед ней, я таким виноватым себя чувствую.

- Леля... - говорю я, подойдя, и беру ее за локти. Я трусь щекой о ее плечо, вдыхаю запах влажных ее волос. - Чем они у тебя так чудно пахнут? Как сеном прямо.

- Я ромашкой прополоскала.

Она отвела прядь, показала на свету. Волосы золотились. Я опять поцеловал их. Она поняла это по-своему, повернула голову, в глазах интерес и вопрос.

- Я чищу картошку.

- Брось.

- У меня руки мокрые. И котлеты сгорят.

С закрытыми глазами я вдыхал запах её волос.

- Знаешь, что я вспомнила сейчас? - спросила Леля.

- Знаю.

- Ты тоже?

- Тоже.

- Так это по воспоминанию?

Я выключил газ.

- Ты все спутал! - смеялась Леля, не давая поднять себя на руки. Профессор, меня не надо нести. Забыл, сколько я вешу? Забыл, сколько тебе лет?

Спустя время в сумраке комнаты, где были задернуты шторы, сказала с пьяным еще блеском глаз:

- Ты был такой замученный, откуда силы взялись?

- От тебя.

- От меня? - Она улыбнулась. - Отвернись.

Я лежал лицом к двери, слышал, как за моей спиной Леля встала, ходит, белая сквозь сумрак. Край хрустальной вазы на шкафу вспыхивал радужно, пучками бросал свет. Это сквозь шторы попадал луч заходящего солнца.

Просунув руки в рукава халатика, Леля наклонилась, поцеловала меня спокойно, мягкими, теплыми губами.

- Вот теперь страдай голодный.

Она вышла, оставив меня лежать. В этом разница между мужчиной и женщиной: Леля сразу становится как мать, словно мы с ней годами поменялись. А у меня уже трезвые мысли в голове, уже я знаю, сколько времени, уже думаю о делах. И жаль, что я не курю. Восемь лет назад я сам лишил себя этого удовольствия. Сейчас лежал бы в сумраке и курил. Я так это почувствовал, будто воздуха не хватило вдохнуть.

Однажды в такую минуту - тоже шторы были задернуты, сумрак в комнате я рассказал Леле, что думаю о Христе и об Иуде. До войны я как-то слышал спор моих братьев о Христе.

Главный максималист в нашей семье. Костя - им всегда любовался отец, ерошил ему волосы на затылке, и мне страшно хотелось, чтобы рука отца вот так же ерошила мне волосы, я ревновал, - так вот, Костя говорил твердо, что иуд надо уничтожать повсеместно, иначе ничего и никогда не будет на земле хорошего. Не помню, что говорил Кирилл. Самый старший, он почему-то держался на втором плане, во всех наших играх командовал Костя. А я слушал издали, я был мал. Костя просто прогнал бы меня. Но вот что интересно: уже тогда я понимал, что иуду нельзя уничтожить, что вообще не в нем дело. Пока есть Христос, есть Иуда, они неразделимы и вечны, они всегда вместе были и будут. А главное, мне было жаль Иуду, я не посмел бы этого сказать, но я точно помню: его мне было жаль даже больше, чем Христа. Мне и сейчас его жаль. Его презирают, но кто поймет его муки?

Быть Христом захотят многие. Кто не согласится принять его судьбу, а с ней его муку? Но Иуда ведь не хотел быть Иудой. Все это ложь, что он добровольно предал, что был жаден к деньгам. Просто он был слабый человек, это так понятно. Его принудили взять тридцать сребреников - без них, без нарицательных этих тридцати сребреников, не было бы легенды. Какая великая легенда!

Я всегда представлял живо, как он, должно быть, кричал, как просил, умолял, чтобы его распяли. Но для распятия нужен был Христос.

Как от заслоненного света ложится тень, так за Христом в его тени скрывался серый карди-нал того времени, серый, бездарный человек, как все эти серые кардиналы. Он остался в истории безымянным, но это он, хорошо зная людские слабости, плел интриги, вертел судьбами, и вера тоже была орудием в его руках. А когда вера стала ослабевать, потребовалось, чтобы святой принял муку за всех. И он обрек Христа на распятие. Это единственное, чего Христос не знал. Самый мудрый, все ведавший и видевший, этого он не мог ни видеть, ни понимать. Как я это хорошо знаю.

А Иуду, конечно, заставили. Не в двадцатом веке спрашивать как. Двадцатый век, вобрав опыт всех веков, поставил производство иуд на поток. И то, что он покончил с собой, ничего не изменило: хотел он или не хотел, ему назначено было стать Иудой, и тридцать сребреников остались на нем при всех условиях. Вот как было на самом деле, я уверен в этом.

Я никому не рассказывал своего варианта легенды, хотя думал о нем в течение жизни не раз; что-то удерживало всегда. Но Леле, однажды оставшись у нее, рассказал. Глаза у нее стали огромными от слез. "Как мне тебя жаль!" Почему меня жаль? Матери всегда было меня жаль, Леле жаль... Психология моей жены мне совершенно понятна, но Лелю я иногда не понимаю. Может показаться, что моя жена современней, умней. Это не так. Трезвей - да, но не умней. Просто они живут в разных измерениях.

Мне было неприятно возвращаться к этому разговору, но я все же спросил спустя время: "Почему все-таки тебе меня жаль?" Ничего вразумительного она не ответила: "Не знаю. Просто душа заныла..." Все это ерунда, конечно. И вдруг спросила: "Тебе страшно бывает жить?"