Изменить стиль страницы

Я не слыхал этого, и не видел, и ничего не мог. Войско мое было без головы. Я лежал в беспамятстве, будто мертвый уже, и никто не знал об этом, только Демко мой верный да неотступный писарь Выговский, который, может, и с радостью встретил бы мою смерть, но, пока я был живой, сидел возле меня, старательно охранял меня, оберегая неизвестно для кого.

Был слух, что вот-вот должен подойти хан с ордой и что я сам не решаюсь выступать против короля. Кто пустил этот слух и почему мои полковники оказались такими легковерными? Были ведь там и Богун, и Вишняк, и Пушкарь, и Гладкий, и Джелалий. Все гении, все бессмертны, а не стало Хмельницкого, и все умерло, пропала голова.

А меня убил мой сын. Такова уж была моя судьба. Один убил еще живого, другой, младший, будет убивать уже и мертвого, продавая родную землю даже басурманам. Все грехи могут быть прощены, кроме несправедливости, мои же сыновья отблагодарили меня именно ею, не послужив имени и чести, будучи не в состоянии сбросить с себя порабощения душ, которое сбросил весь народ. Горько об этом молвить, но что поделаешь!

В темную ночь разбудили меня джуры, хотя и знали, как тяжко и поздно я засыпаю и какой короткий у меня, словно в забытьи, сон. Должно было случиться что-то ужасное, если они отважились войти в шатер и будить гетмана. Вошли сразу втроем, чтобы разделить между собой провинность, но я тогда далек был от мыслей о наказании и встревожился сразу же. Душа моя почуяла страшную угрозу.

- Что там? - спросил джур.

- Какой-то казак из Чигирина, великий гетман, просится чуть ли не на коленях.

- Ну и что? Мало тут казаков?

- Гетман, он плачет!

- Плачет? Что же это за казак?

- Да мы и не ведаем. Он вроде бы и казак, вроде бы и некрещеный какой-то недоверок. А плачет и убивается так, что и уже!..

Когда мужчина плачет, ему надо верить. Это я знал твердо, потому как и сам сокрушался - и не столько над собственной судьбой, сколько над судьбой других. Благословенны будьте, слезы людские!

- Хорошо, что разбудили, хлопцы, - молвил я, обращаясь к джурам, зовите этого казака-неказака ко мне, ежели уж так.

И тогда привели ко мне моего Захарка - шинкаря чигиринского.

При составлении реестра я велел записать Захарка казаком Чигиринского полка, и был он вписан между Гнатом и Трофимом Меняйленками, хотя и потом оставался простым шинкарем, сохраненным мною за все услуги людские, которые оказал мне еще не гетману, а просто человеку, такому же, как и он сам.

Теперь стоял передо мною одетый будто на смех: шапка сползает на глаза, казацкая свита - такая куцая, что не закрывает и пупа, штаны висят, как на чучеле, сапоги истоптанные, порыжевшие, как у бедного сельского попа.

- Кто тебя одел так, вражий сын? - никак не умея связать Захарка со своим прерванным сном, зевая, спросил я.

- А кто бы еще, если не моя Рузя, пане гетман! Говорит она: скорее да быстрее, Захарко, говорит, иди к пану гетману, он же всемогущий, то может, говорит, еще и что-нибудь. А я уже знаю, что и сам бог Израиля только берет себе, а назад не возвращает, пане гетман мой дорогой!

Растрепанный и измученный от дальней дороги, он смотрел на меня своими баламутными глазами, из которых лились обильные слезы, не умел толком вымолвить слова, я даже разъярился, затопал ногами, закричал на него:

- Что ты мокнешь, вражий сын? Неужели для того разбудил меня, чтобы я утирал твои слезы вавилонские?

- Ой пане, ой гетмане, - упал на колени Захарко. Он уже знал, в какую бездну несчастья я низвергнусь, и хотел быть несчастнее меня. - Могу ли я, несчастный, сказать о том, о чем и не могу? Разве же я не кланялся той ясочке, той гетманше нашей, разве же я не был ее слугой, и моя Рузя разве не млела, видя пани Матрону в ее красоте и гетманском маестате, ой горе ж мне, горе!..

Был я, наверное, еще сонным или же и впрямь несправедливым, потому что прервал его беспорядочную речь, его странный плач с причитаниями, крикнул на Захарка:

- Ты, недоверок! Что ты мелешь перед гетманом, что мелешь?

- Пане гетман! - зашептал Захарко лихорадочно. - Пане Хмельницкий! Разве я не знаю пана? Или я не знаю всей его семьи? И пани Ганну, пусть будет пухом ей земля, и пани Матрону, пусть бы она царствовала счастливо, и панских сыновей, таких же знатных, как и сам пан гетман ясновельможный! Но прискакал пан Тимош в Чигирин, и что же там стряслось? Пане гетман! Уже не имеешь своей ясочки, своей крулевны, своей красы и утехи!

- Опомнись! - крикнул я на Захарка. - Что молвишь?

- Нет ее, нет и никогда не будет! - заплакал Захарко, и я не мог удержать эти горькие его слезы - и у самого уже сжалось сердце от страшного предчувствия, а может, и от правды, которую лучше бы и не знать.

- Гей, джуры! - загремел я. - Уберите этого недоверка с моих глаз, чтобы я не видел и не слышал его! Живо!

Захарко уходил от меня без жалобы, послушно и покорно, только взглянул на меня, так что запеклось мое сердце от этого взгляда.

Три дня был я между мирами, вокруг царила пустота, в которую не проникала ни жалость, ни любовь, одна лишь ненависть, и эта ненависть терзала мое несчастное сердце с палаческим равнодушием, медленно - смакуя, так, будто жаждала растянуть это свое удовольствие на целые тысячелетия.

Снова и снова ставил я перед собой Захарка, допытывался, кричал на него, топал ногами, набрасывался с кулаками, готов был велеть, чтобы взяли его на казацкую муку раскаленным железом, а потом смягчался, плакал вместе с ним и не хотел верить его слезам и его отчаянию. Что же там случилось в Чигирине, и как, и почему?

Прогонял Захарка, прогонял Демка, который что-то торочил мне, чтобы перехватить Калиновского на подходе к королю, прогонял всех, не хотел ни видеть, ни слышать никого!

Привидения окружали меня со всех сторон, черные птицы смерти терзали мою душу, мне хотелось умереть, однако тело продолжало жить для страданий в ожидании страданий еще больших. Остро ощущал лишь свое лицо. Вот оно утончается, становится прозрачным, будто у святого (а может, юродивого?), и глаза светятся неземным блеском старости или святости. Блаженны миротворцы... Я не хотел быть блаженным! Не той мерой мне отмерено, чтобы быть блаженным! Сверкал глазами, хотел испепелить весь мир, а потом мой взгляд застыл и окаменел словно бы навеки. Окаменелые глаза. Пыль земная на стопах, и песок на устах, и прикосновения холодных вод небесных и земных на лице и на всем теле, и ветер в глазах, и запах трав и молодых листьев, и шум деревьев, и крик птиц - все в тебе и с тобою, а тебя уже нет. Я захлебываюсь в грязище, она подступает к губам, заливает горло, наполняет всего, я становлюсь землею, возвращаюсь в землю, затвердеваю, уплотняюсь, окаменеваю - ни корчей, ни содрогания.

Но нет, я не умер, я еще живой, однако кто-то хочет моей смерти, кто-то ждет ее нетерпеливо, упорно, тупо. Пес - порождение всего нечистого, всех отбросов, которые собираются вокруг человека тысячи лет, мешанина крови, смрада, гниения, мерзость, помет, пена, мертвечина. Этот пес - Выговский. Он добрый, он верный, как никто, он терпеливый и покорный, ждет моей смерти, чтобы найти мой труп, откопать, растаскать кости.

- Ненавижу! - хриплю ему в морду. - Сам издохнешь собачьей смертью!..

Он не страшится моего крика, не обращает внимания на мой отпугивающий вид, он обгрызает меня, как голодный волк мертвеца, льет на меня змеиный яд, испепеляет взглядом василиска, истязает словами тяжелыми и холодными, как камень.

- Замолчи! - кричу ему. - Прекрати, а то убью!

Но он не боится моих угроз, он знает свое дело, свое писарское ремесло, он продолжает стрелять в меня страшными словами, которые могла составить только такая холодная писарская душа, как его собственная, Выговского, я вырываю у него из рук письмо, всматриваюсь в писарские закорючки, слова наливаются кровью, чернеют, обугливаются, а вместе с ними обугливается моя душа.

Тимош сам не приехал. Прислал гонца с письмом. Золото привезет немного погодя. И не то, которое я искал. Другое, из нетронутых запасов. Того не нашел. Ничего не нашел, потому что зегармистр, этот бродяга, это ничтожество, этот сухоногий болтун украл, промотал, прогулял с молодой гетманшей и пани Раиной, припеченный железом, во всем сознался, обе они тоже не запирались под железом (кто - обе? Кто - они?), потому и были надлежащим образом наказаны по гетманскому велению и повешены на воротах гетманского двора чигиринского так, как прелюбодействовали, голые и связанные вместе, а с ними пани Раина и их прислужницы.