Алексей Биргер
По ту сторону волков
Сон привиделся Высику накануне очередной посиделки с Калымом (Федором Григорьевичем Сметниковым по паспорту, но как прилипла к нему со школы дурацкая кличка, так и тянулась через всю жизнь, уже и до капитана этот смышленый богатырь дослужился, а его продолжали называть Калымом), колючий такой сон: что стоял он, Высик, посреди пустого места, под свинцовым небом, а тучи — мятые, скомканные, цвета непростиранного белья — тяжело нависали над ним. И стоял-то он словно бы на тумане, коричневом и колышащемся, а не на земле — тверди его ноги под собою не чувствовали. Туман стал оседать, сгущаться коричневой моросью, и он поплыл вниз вместе с проседающим туманом. И вот образовалась некая местность — голая, скучная, кое-где дымок сизоватый тянулся струйками, и будто в нем прятались хлипкие жилые конурки, но Высик знал, что нельзя доверять этому дыму и запаху жилья, доносящемуся до него, что там, под выморочными обозначениями жилого тепла, вершится страшное, повсюду — копошения мелкого чадного ужаса, сливающиеся в один всеобъемлющий, приплюснутый к земле ужас. «Это еще долюдское» — сказал себе Высик во сне. Две параллельные рытвины, тянувшиеся из-за горизонта, стали как бы все больше натягиваться, обретать приятные ровность и четкость, и вот уже они превратились в железнодорожную колею, и паровозик запыхтел, и выцветшие шинели потянулись из теплушек на дощатый перрон полустанка. Грозно засверкала сталь стволов, с другой стороны потянулась тонкая вереница людей — и в воздухе будто обозначились прозрачные очертания домов. Эта сила завоевателей накапливалась, напуганное пространство присмирело и съежилось, уступая им себя, и все вокруг становилось все более людским, хотя и не более солнечным. «Мне повезло, я стал свидетелем рождения местности» — подумал во сне Высик, но радости эта мысль почему-то не принесла…
Своим снам Высик доверял и, по собственному опыту, придавал большое значение, а потому горький осадок этого сна, не поддававшийся анализу мысли, с утра тревожил его и не давал расслабиться даже в привычно откровенной беседе с Калымом.
С возрастом отставной полковник милиции Высик стал и впрямь пооткровенней — не сказать «поболтливей», потому как болтливым он был всегда, вот только раньше его болтовня больше сводилась к активному переливанию из пустого в порожнее и больше прятала, чем сообщала. Это был проверенный способ запутывать свидетелей и подозреваемых, ведь всегда наступал момент, когда от его говорливости у собеседника голова наконец шла кругом, и он пробалтывался о чем-то важном. По привычке Высик переносил этот способ общения и на весь мир, но теперь — с Калымом, во всяком случае — он говорил о таких делах и делился такими мыслями, о которых раньше умолчал бы. Может, оказавшись на пенсии, он стал оттаивать, и в нем угасало постоянное стремление брать мир на пушку, а может, он видел в смекалистом парне своего преемника и желал передать ему весь свой опыт и остеречь от своих собственных ошибок.
И сейчас, когда Калым упомянул о всяких сверхъестественных явлениях и о том, что, возможно, есть доля правды во всех этих вурдалаках, полтергейстах и летающих тарелочках. Высик, конечно, не удержался, чтобы не съязвить сперва в своем духе:
— Ну да, столько же правды, сколько ее было в том «призраке в пустом доме», когда ты мыслил как полип — казенными стереотипами, и настолько ловко запутал довольно простое дело, что тебе понадобился призрак, чтобы с грехом пополам увязать концы с концами!.. — но неожиданно помягчел и добавил после задумчивой паузы: — Впрочем, с вурдалаками, или оборотнями, — называй как хочешь, — была у меня одна интересная встреча. Больше того, с ними оказалось связанным мое первое уголовное дело… Самое первое, которым мне пришлось заниматься в качестве профессионала — работника милиции, я имею в виду. Могу рассказать. Хотя, не знаю… Дело в том, что моя история не особо поучительна с профессиональной точки зрения. Учатся на делах обычных, а необычное дело — в нем столько уникальных деталей, которые к другому делу и не приложишь. Не знаю, право…
— Расскажите, Сергей Матвеевич! — попросил Калым.
— Что ж… — Высик раскурил очередную «беломорину» и кинул задумчивый взгляд на свой ветхозаветный ковер с павлинами, словно в бугорчатых узелках цветных нитей ища подсказку, с чего начать. — Вернулся я из армии в сорок шестом году. Район наш был тогда одним из медвежьих углов Подмосковья… И даже водохранилища еще не существовало… Впрочем, обо всем по порядку.
Ты тех времен и знать не можешь, разве что по книгам. Да и сам я с натугой уже заставляю себя вспоминать их такими, какими они были на самом деле — окрашенными в серые подтеки, в запах керосина, в желто-коричневые тона. Даже многие сны мои лукавят. Так хорошо и сладко, когда видишь во сне теплую ночь, и дрожь пышной листвы, и слышится смех, и отдаленная музыка с танцплощадки… И кажется, вот-вот сквозь поднимающуюся опарой голубую тьму повеет на тебя счастьем твоим, и пригреет, и приголубит… Но не было ничего такого, как показывают в фильмах. И странно даже, что кадры из фильмов цепким осадком выпадают в сны и кажутся уже ближе и родней, и реальней твоей собственной, воистину пережитой и перемолотой жерновами реальности.
А были разруха, и нищета, и вороха обесцененных денег, и разворошенный муравейник возвращавшейся с фронта страны. И на таких дрожжах всходила опара не голубой и счастливой тьмы, а иная опара: не скажешь даже, что преступность была огромной — она стала частью жизни, копотью въелась в быт, по жилам текла. Да, были танцы и танцплощадки, а там — сапоги военного образца, в которые так удобно прятать финки. За котелок картошки зарезать могли, и порой мне мерещится, никуда это не делось — осталось с нами, все еще связывает нас незримой пуповиной с давнишним страхом и давнишней бесцветностью…
Так вот, вернулся я в наши места с трофейным «Вальтером» и с бумагой, по которой становился то ли участковым, то ли уполномоченным — словом, принимал на себя район, и несколько месяцев мне предстояло отдуваться за всех одному. Предшественника моего как раз порезали, за товарными складами Угольной Линии, где отстойник был для вагонов и где вечно эти вагоны взламывали. Вернулся я в тот же барак, что покинул перед войной. Разговор со мной, сам понимаешь, был короткий: фронтовик, из разведки, обязан пойти туда, где труднее всего. И вот сижу я в милицейской конторе и в зеркало смотрюсь — ох, до чего же я себе не понравился! Лопоухий какой-то, неказистый, больше на юнца необстрелянного смахиваю, чем на бывалого вояку. И начальник, что меня в милицию задвинул, он ведь тоже на меня с сомнением посматривал, и даже один раз в забывчивости «мальцом» назвал. Я сразу понял, что облик свой как-то менять надо — чтобы я всем виделся таким, каким сам хочу видеться. И тебе советую свою ухватку искать. Это важно. Надо так в жизнь вписаться, чтобы каждый чувствовал: ты здесь на своем месте и шутки с тобой плохи, но если кто и с доверием к тебе — не обидишь. Своим в доску тоже быть не надо: панибратство, оно иногда и руки связывает. Надо быть таким своим, чтобы всем все равно казалось, что ты в любой момент можешь и укусить… Ну, ладно. Поговорили мы с начальником, какие могут быть наставления, как район вести. Я вопрос задал, а он только рукой махнул.
— Какие там наставления! — говорит. — Смотри в оба, постарайся, чтобы хоть среди бела дня не бедокурили, и с жизнью своей поосторожней. За несколько месяцев сколотим коллектив, тогда и полегче будет. Сидят у нас там несколько сексотов, получишь их данные, тоже будет помощь. Посматривай, чтобы не слишком уголь таскали из составов. Совсем они там обнаглели. Поймай разика три кого-нибудь из несунов и вкати им на всю катушку за кражу государственного имущества. Авось, присмиреет народ после этого. Да, и вот еще что. Народ там малограмотный, слухи распускает. Ты эти слухи пресекай.
— А что за слухи? — спросил я.