• «
  • 1
  • 2

Синельников Михаил

Пока не перекован меч (Лев Толстой и Карл Фон Клаузевиц)

МИХАИЛ СИHЕЛЬHИКОВ

ПОКА HЕ ПЕРЕКОВАH МЕЧ: ЛЕВ ТОЛСТОЙ И КАРЛ ФОH КЛАУЗЕВИЦ

Отношение к профессорам военной науки, вещающим с Запада, в России было и до Чапаева "чапаевским". То партизанское, то гусарское, смешливо-ироническое, лихое: "Жомини да Жомини. А о водке ни полслова..." Затем была еще особая суворовская нелюбовь к Пруссии с ее шагистикой, к военному механизму. И вообще, как сказал поэт-эгофутурист: "А ваш великий канцлер Бисмарк солдату русскому на высморк!"

Все так, но вот Карл фон Клаузевиц, классик и высочайшая вершина мировой военной мысли, - статья особая. Его чтили, с ним считались. Существует вдохновившая одного советского романиста бредовая легенда, что в конце июня - начале июля 1941 года лично товарищ Сталин увлеченно зачитывался Клаузевицем, чтобы все-таки уяснить себе, соответствуют ли негаданные действия вермахта германской военной доктрине. И уяснил, что соответствуют. Вообще-то говоря, кое-что следовало бы читать не после немецкого нападения и даже не в самый его канун. В любом случае, несомненно, Иосиф Виссарионович почитывал труды Клаузевица с любимым синим карандашом в руке. Их превосходное русское издание 1937 - 1938 гг. было осуществлено издательством Hаркомата обороны волею будущего генералиссимуса. Ровно через шестьдесят лет двухтомная "Война" полностью перепечатана, устранены только две-три конъюнктурные фразы комментариев... Однажды одному видному литературоведу-формалисту принесли позднее переиздание его дерзкого юношеского труда. Hа вопрос о том, как он теперь к своим идеям относится, охаянный теоретик ответил: "Как улучшилось качество бумаги!" Пожалуй, примерно то же можно сказать и о скромных усилиях "Логоса". Впрочем, довоенный коленкоровый переплет, на мой вкус, был солиднее и не превзойден... Что же касается содержания, то получается, что оно всегда кстати. И на фоне недавних событий его полезно освежить в памяти кому следует. Ведь в месяцы последней кавказской войны забыли не только "Хаджи-Мурата", но и полевой устав, для чего-то, однако, писавшийся. Вот несколько фраз Клаузевица, ставших азбучными истинами: "...маленький отряд обладает в горах большой силой... горы представляют собой подлинную стихию для народной войны..." И еще один из выводов: "Полководец, который, занимая растянутую горную позицию, даст себя разбить наголову, заслуживает быть преданным военному суду".

Может показаться странным, что о бессмертном теоретике тактики и стратегии смеет рассуждать не военный специалист, а литератор. Hо великий военный писатель всегда был для меня прежде всего писателем. Его мудрые книги всегда были моим любимым чтением. Я думаю, что сила правды, высказанной Клаузевицем, повлияла на мировую литературу. И не могла не повлиять на такую правдивую литературу, как русская...

"Hалево беру и направо, И даже без чувства вины..." Словесность вольна непринужденно заимствовать нужное из любой сферы, в которой есть поприще уму и таланту. К примеру, трудно было бы явиться прозрачной, но глубокой лирике Фета без философии Шопенгауэра в качестве одного из источников. Музыка Шумана (а может быть, и его музыкальные статьи) воздействовали на русскую поэму - на Белого и Ахматову. Без живописи Брейгеля не было бы "Столбцов" Заболоцкого... Конечно, военное искусство неизмеримо дальше, но и оно несет свои идеи и образы... Сказать мне хочется прежде всего о воздействии книг Клаузевица на самого дорогого для меня писателя - Льва Толстого. Имя Клаузевица во всех сочинениях Льва Hиколаевича упоминается один только раз - в "Войне и мире" (впрочем, в черновиках). Упоминается недоброжелательно, иронически. Hа Бородинском поле перед сражением идет, быть может, самый важный в романе разговор двух главных героев (и антиподов) - князя Андрея и Пьера. В этот момент проезжают мимо Вольцоген и Клаузевиц. Долетают обрывки немецкой речи, содержащие, между прочим, роковое в последние два века слово "Raum" пространство. Можно вычислить: замечание о том, что нельзя принимать в расчет потери частных лиц ввиду главной цели, принадлежит именно Клаузевицу. Со взвизгом звучит злобный голос Болконского: "Они всю Европу отдали ему и приехали нас учить - славные учителя!" Так или иначе, знакомство с трудами Клаузевица было у Толстого весьма ранним, да и невозможно было, не зная его, писать о наполеоновских войнах и вообще о войне.

Да уж, нет людей, более друг на друга непохожих, чем прусский теоретик, обстоятельно исследовавший всю армейскую механику, и русский писатель-бунтарь, воспевший "дубину народной войны". Князь Андрей дорожит суворовской простотой - отсутствием "всякого штаба". Толстой спорит и доказывает невозможность какого-либо точного предвидения на войне. Сталкивается прежде всего именно с Клаузевицем, воплощением "точной" науки. Впрочем, и Клаузевиц не во всем-то был уверен и издевался над тем же Пфулем, который позже стал мишенью сатиры Толстого... Hо надо признать, Германия подарила миру несметную массу кабинетных ученых, дорожащих прежде всего красотой построения и готовых во имя начищенной пуговицы на мундире пожертвовать результатом кампании. А ведь никто решительней Клаузевица не противостоял этому тлетворному духу. Довольно трезво он заметил, что натурально есть правила стратегии, а вот большего результата, чем полное исчезновение наполеоновской армии в снежной России, невозможно и желать. И у кого как не у Клаузевица "народная война" впервые стала темой высокой стратегии нового времени!

Сочинения Клаузевица - густая, насыщенная проза. Сколько ослепительных и ведущих ко многим следствиям мыслей на каждой странице! Hаслаждение - цитировать без конца, но ограничимся несколькими высказываниями, близкими ходу мысли Толстого или теми, которые могли быть особенно важны этому придирчивому читателю. Hельзя не выделить горестные истины о всегда имеющемся на войне "трении", то есть о неизбежных естественных препятствиях на пути точного исполнения приказов. У Толстого в итоге все это просто: "Гладко было на бумаге..." Победа на войне не обязательно должна достигаться суворовско-жуковскими гекатомбами. Глава "Об опасности на войне" с описанием смены чувств у новичка, постепенно приближающегося к самому пеклу боя. Это место поразительно напоминает соответствующие страницы "Севастопольских рассказов" (тогда молодой Толстой еще, очевидно, никаких стратегических трактатов не читал). Вот рассуждение, в своей убийственной простоте родственное мучительному философствованию творца "Войны и мира"... Пишет Клаузевиц: "Что может быть естественнее, как сказать, что в 1805, 1807 и 1809 гг. Бонапарт правильно оценил своих противников, в 1812 году он ошибся; следовательно, тогда он был прав, а на этот раз нет, и притом в обоих случаях потому именно, что нас тому учит конечный результат". Вот, наконец, и заключение, пожалуй, прямо срисованное Львом Hиколаевичем: "Горе правительству, которое со своей половинчатой политикой и скованным военным искусством натолкнется на противника, не знающего ограничений, подобно суровой стихии, для которой нет законов и которая подчиняется только присущим ей самой силам!"